часах. Старик со старухой в барометре так никогда и не поймают друг друга. Она берет яйца и высоко подбрасывает их. Она начинает кричать. Она открывает рот. Яйца медленно, словно бейсбольные мячи, взлетают под потолок и по крутой дуге устремляются ввысь, к весеннему небу. Они поднимаются все выше и выше, зависают в зените, окруженные тишиной, и потом начинают медленно, очень медленно падать.
Томас Диш
БЕЛИЧЬЯ КЛЕТКА
Это ужасно, когда ты волен писать все, что тебе захочется (если я не ошибся; я ведь не уверен, что «ужасно» — подходящее слово), и особенно, когда не играет никакой роли, что именно я пишу, — ни для меня, ни для тебя, ни для кого-то еще, кому предназначена эта роль. Но что тогда подразумевается под «ролью»? «Роль» в смысле «разница»?
Теперь я задаю больше вопросов, чем прежде; в общем, я стал менее
Вот на что похоже то место, где я нахожусь: стул без спинки (поэтому, полагаю, вы назовете его табуретом); пол, стены и потолок, которые образуют, насколько я могу об этом судить, куб; белый-белый свет; теней — даже под самым табуретом, с обратной стороны сиденья — нет; еще, конечно же, здесь я и пишущая машинка. Я уже описывал ее достаточно подробно где-то в другом месте. Может, я опишу ее еще разок. Да, почти наверняка опишу. Но не сейчас. Позже. Хотя, почему не сейчас? Почему не машинку, а…
Кажется, среди многих имеющихся у меня вопросительных слов, «почему» наиболее часто повторяется.
Что я делаю — это: встаю и прохаживаюсь по комнате, от стенки к стенке. Это небольшая комната, но она достаточно вместительна для моих теперешних нужд. Я даже прыгаю иногда, но стимулов для этого здесь нет никаких: мне
Здесь совершенно невозможно убить человека. Даже самого себя. На полу и на стенах — мягкая обшивка: если биться головой, то получишь разве что головную боль. У табурета и у пишущей машинки есть твердые углы, но как только я пытаюсь воспользоваться ими, табурет или машинка опускаются вниз и исчезают. Вот откуда мне известно, что за мною ведется наблюдение.
Одно время я был в полной уверенности, что это Бог. Я полагал, что здесь либо рай, либо ад, и вообразил, что так будет тянуться целую вечность — одно и то же. Но если я уже обрел вечность, то почему толстею? Вечность — это отсутствие всяких изменений. Я утешаю себя тем, что когда-нибудь умру. Человек смертен. Я ем как можно больше, чтобы приблизить этот день. В «Таймс» говорится, что полнота отражается на сердце.
Еда доставляет мне удовольствие — вот почему я так много ем. Чем еще заниматься? Здесь есть такое маленькое… я думаю, вы бы назвали это горлышком, оно выпирает из стены, и все, что мне надо сделать, — это приложиться к нему. Не самый изящный способ принятия пищи, но на вкус очень даже неплохо. Иногда я просто часами тут стою и наслаждаюсь струйкой, которая бежит оттуда. Пока самому не захочется сделать то же самое. Как раз для этого и предназначен табурет. У него есть крышка на петлях В техническом отношении очень неплохо придумано.
Я сам не замечаю, когда сплю. Иногда ловлю себя на том, что видел сон, но никогда не могу вспомнить, о чем он. Я не могу себя заставить увидеть сон, хотя очень желал бы. Здесь предусмотрены все жизненно важные функции организма, кроме этой; даже приспособление для секса имеется. Все тщательно продумано
У меня в памяти не осталось и намека на то, что было до того, как я очутился здесь, и я не могу сказать, как долго
Из статей, содержащихся в «Таймс», я понял, что мое нахождение здесь, в этой комнате, не типично. Например, в тюрьмах, мне кажется, более либеральные порядки. Но то в обычных тюрьмах. А может быть, «Таймс» врет, скрывая истинное положение вещей? Может быть, — даже дата фальсифицирована. Может, вся газета, каждый номер — это детально разработанная фальшивка, и сейчас на самом деле год пятидесятый, а не шестьдесят первый. Или, не исключено, что газеты — библиографическая редкость, а я, ископаемое, анахронизм, живу спустя века с тех пор, как они были напечатаны. Все возможно. Я не могу проверить свои догадки.
Временами, сидя здесь, на табурете, перед пишущей машинкой, я придумываю маленькие рассказы. Иногда это истории о людях из «Нью-Йорк Таймс» — они самые удачные. Иногда — о людях, которых я придумал сам, — они не так хороши, потому что…
Они не так хороши, потому что, я думаю, все люди давно мертвы. Я думаю, что, может, я — единственный, кто остался, один-одинешенек из всего рода людского. И они держат меня тут взаперти, последнего из живых, в этой комнате-клетке, чтобы меня разглядывать, наблюдать за мной, чтобы заниматься своими исследованиями, чтобы… Нет, я
Да-да.
Увы, все это мы с моей пишущей машинкой уже исполняли. Мы испробовали, наверное, все (или почти все) возможные пароли. Да, моя дорогая? И, как видите (вы нас видите?), — мы все еще здесь.
Да, они — инопланетяне. Это очевидно.
Иногда я пишу стихи. Вы любите поэзию? Вот одно из написанных мною стихотворений. Оно называется «Гранд сентрал стейшн». Это неправильное название вокзала в Нью-Йорке. А правильное… (Впрочем, какая разница? Понятно, что эта и другая бесценная информация получены мною от «Нью-Йорк Таймс».)