Я отступил назад и стал наблюдать за Тоддом. Он снова прислушивался к реакции зала. В подобном представлении, состоящем из одного-единственного действия, да и к тому же безмолвного, для достижения большего эффекта необходимо предельно точно улавливать настроение публики. Только один из выставленных здесь механизмов будет использован. Остальные же — просто антураж.
Зал опять умолк, но в тишине таилось беспокойство. Я ощущал, как все вокруг настороженно замерло; одно движение — и произойдет взрыв. Тодд кивнул мне.
Я снова обошел сцену, переходя от одного механизма к другому. Я гладил ладонью лезвия, словно пробуя их остроту, и вскоре почувствовал, что публика готова. Самое время. Тодд это чувствовал тоже.
Аппарат, который он выбрал, представлял собой гильотину, сделанную из трубчатого алюминия, с ножом из превосходной нержавеющей стали. Я подкатил гильотину и скрепил скобами со столом, потом проверил крепления и осмотрел стопорящий механизм.
Тодд лежал так, что его голова свешивалась со стола, а шея находилась точно под ножом. Тщательно продуманная конструкция гильотины не мешала зрителям видеть в зеркале лежащего.
Я раздел его.
Раздался вздох, когда зал увидел многочисленные шрамы Тодда, и вновь наступила тишина. Я подцепил проволочную петлю, отходящую от стопорящего механизма, туго затянул ее на его языке и подтянул провисшую проволоку. На мой вопрос, готов ли он, Тодд утвердительно кивнул и невнятно произнес:
— Эдвард. Подойди ближе.
Я наклонился, почти касаясь его лицом. Для этого мне пришлось сунуть голову под нож, что было встречено в зале одобрительным гулом.
— Да?
— Я все знаю, Эдвард. О тебе и Элизабет.
Я посмотрел за кулисы, где стояла она, и спросил:
— И ты все же хочешь?..
Он снова кивнул, на этот раз более энергично. Проволочная петля на языке затянулась, раздался щелчок, и гильотина сработала. Тодд едва не поймал меня. За мгновение до того, как рухнул нож, я отпрыгнул в сторону, и теперь, отвернувшись от стола, стоял и в отчаянии смотрел на Элизабет. Пронзительные крики наполнили театр.
Элизабет вышла на сиену, не сводя глаз с лежащего на столе тела. Я подошел к ней.
Сердце Тодда еще билось, и из перерезанной шеи толчками вырывалась густая кровь. Скальпированная голова слегка раскачивалась на проволоке. Глаза широко открыты. Язык почти выдран из глотки.
Элизабет и я одновременно повернулись к зрителям. Не прошло и пяти секунд, но уже поднялась паника. Несколько человек лежали в обмороке; остальные вскочили. Шум стоял невероятный. Все рванулись к дверям. На сцену никто не смотрел. Они сбивали друг друга с ног. В истерике, срывая с себя одежду, билась женщина. Никто не обращал на нее внимания. Я услышал выстрел и невольно присел, увлекая за собой Элизабет. Женщины визжали; мужчины кричали. Слышалось потрескивание громкоговорителя. Внезапно двери распахнулись, и вооруженная полиция ворвалась в зал. Все шло по сценарию. Когда полиция атаковала толпу, та подалась назад. Раздалось еще несколько выстрелов.
Пора было уходить. Я взял Элизабет за руку и увел со сцены.
Из окна гардеробной мы видели, как полиция разгоняет людей на улице, применяя слезоточивый газ и дубинки, Несколько человек были убиты. Над театром завис вертолет.
Мы не разговаривали. Элизабет плакала. Ради собственной безопасности нам пришлось оставаться в здании театра еще около двенадцати часов. На следующий день мы вернулись в поместье Рейсин. К тому времени на деревьях в парке уже появились первые листья.
Томас Диш
ЛУННАЯ ПЫЛЬ, ЗАПАХ СЕНА И ДИАЛЕКТИЧЕСКИЙ МАТЕРИАЛИЗМ
Он умирал во имя Науки.
Его окружал гигантский пантеон натурфилософии. Великие ученые минувших времен вздымались вокруг горными вершинами: Гиппарх, Платон, Архимед, Тихо, Фарадей… а на обратной стороне — призрачный сонм его соотечественников: Козырев, Езерский, Павлов… Разве не высокая честь — стать первым, самым первым человеком из плоти и крови, вознесенным, подобно Ганимеду, живым на Олимп.
Девять минут.
Как это было здорово: выяснить цвет кратера Птолемей — серый, с невиданной доселе точностью измерить его глубину — тысяча шестьсот семь метров, взять образцы серой пыли, отколоть куски серой породы. Собирать, взвешивать, анализировать… Добавить крупицу к горе знаний, накопленных человечеством. Расширить горизонты познанного; сегодня — Луна, завтра — Марс, все дальше, до края Вселенной, где само время исчезает под натиском энтропии…
…Энтропия… словно череп в келье монаха-картезианца… Почему наука всегда употребляет это понятие, когда ей нечего больше сказать? И много ли проку знать, что Вселенная, как и человек, смертна, что в один прекрасный день Земля будет цвета кратера Птолемей под его ногами, что Солнце погаснет, и, в конце концов, не будет ничего — только смерть?
Смерть. Сколько ни повторяй это слово, разум не в состоянии вместить его. Только мертвец знает, что такое смерть. И сам он узнает через девять… Нет! Через семь с половиной минут…
Почему? Теперь никто не ответит — почему. Неисправность в системе подачи топлива? Незамеченная трещинка, которая позже затянулась сама? Энтропия… вновь энтропия.
Он брел по дну кратера, прочь от предавшего его корабля, широко расставляя негнущиеся в громоздком скафандре ноги. Со стороны он, наверное, походил на получившего травму футболиста, уходящего с поля и старающегося не расплескать ни единой капли своей боли.
Он наполнил пылью последний контейнер и понес лоток с образцами на корабль. В шлеме жалобно жужжал сигнал вызова.
Шесть минут. Даже меньше.
«Если я постараюсь сдерживать дыхание…» — мелькнула мысль.
Один за другим он снимал контейнеры с лотка и высыпал их содержимое на башмаки своего ярко- желтого скафандра. Бессмысленный жест. Лунная пыль опускалась ровно, не танцуя, как на Земле. Он повернулся лицом туда, где над самым горизонтом сверкал серп Земли. Сейчас Россия лежала во мгле на видимой ночной стороне планеты.
Бессмысленно. Вся Вселенная бессмысленна. Земля — всего-навсего кружащийся в пустоте шар. Солнце и звезды — раскаленные газовые сгустки…
А у тебя нет больше кислорода, чтобы питать кровяные тельца. Думай! Тебе нужно понять…
Но времени не оставалось. Очень скоро он перестанет думать.
Передатчик перестал жужжать.
Мухи жужжат над трупом. Здесь нет мух, потому что нет атмосферы. Здесь нет жизни. Все придуманные счастливые истории оказались враньем. Жизнь на Луне не может существовать. Даже его собственная жизнь.
Он поймал себя на том, что старается реже дышать. Упрямое подсознание еще надеялось… Бедный звериный инстинкт.
Он вспомнил мать. С последним вздохом она послушно поцеловала икону, но глаза, живые глаза ее кричали: нет! другой жизни не будет!.. Губы верят, глаза отрицают.
Коснувшись языком тумблера, он включил передатчик.