и не знают о нелюбви к ним этой группы. Но зачем, скажите мне, Майк на поминальном концерте вылез со своим «Сделай мне это»?! Потом пошли все вперемешку. Под конец с легким матом грянула «Алиса». Но уж лучше с матом, чем с «Поворотом». Я видела, как народ под этот «Поворот» прыгает и пляшет, заливаясь счастливым смехом. Эх, мол, Макар! Жив, курилка! «Ве-е-чная память». Тряхнул стариной наш свадебный генерал. Уж выбрал песенку — ничего не скажешь…
Во всей вставной челюсти концерта был один-единственный живой зубочек — Шевчук. Он неважно говорил, зато пел просто здорово. И всем было ясно, что поет он в память о Вите. Какого черта пришли туда остальные, остается загадкой. Или им всем надо было по стакану перед выходом наливать, чтобы начали соображать, почему они здесь собрались? Ведь Гаркуша тоже мог выступить в обычном своем амплуа, но почему-то этого не сделал. Может, потому что осталось что-то за душой.
Конечно, никто не обязан выворачивать душу перед толпой, вопящей то «Кос-тя!», то «Куп-чи-но!» Но тогда зачем было и выходить к публике, почти целиком состоящей из подобных «ценителей»? Неужто только из-за денег? И поминальный концерт тоже только из-за них, родименьких? В таком случае нечего и мне чернила тратить, они тоже денег стоят. Но ведь мы же привыкли им верить…
Хорошо на этом празднестве только фотография Цоя висела — сбоку. Да и смотрел он на ней в сторону от сцены. Казалось, сейчас повернется и спросит: «Ребята, я вам не мешаю?»
Не поверю я никогда, что именно так надо поминать рок-музыканта. Что он — не человек? Или только обычных людей можно оплакивать, а на поминках по рок-музыканту надо танцы устраивать? Можно только утешать себя мыслью, что Цою уже, наверно, все равно — хоть мне в это и не верится. Но я думаю, что никто из участников этого шоу не хотел бы себе такого мемориального концерта.
Вот и все».
«… Только вернулась из Питера. Обо всем как-то очень трудно говорить… Мне тоже двадцать восемь лет, я — 1962 года рождения, и для меня Витя был единственным Человеком-Надеждой, он был верой и церковью в душе. Такого количества горя я не видела никогда. Кому-то до некоторых пор казалось, что не все еще потеряно, но не стало Вити и…
Все горизонты закрылись — понимаете? Конечно, я знаю, что он не умер, что его только с нами нет, но больно. У моих ровесников, у тех, кому сегодня 28–30, тяжелая депрессия — это нормальнейшее состояние. А одиночество — проститутка, которой давно продал душу и тело. Хожу в церковь и слушаю Витин голос. И радуюсь в тихом помешательстве, ведь голос — это все-таки бесконечно много… Миллионы часов, которые никто не может отнять! А в смерть я не верю. Он жив, потому что все еще живы мы. Хотя, скорее — мы живы им… Вот уже две недели льют дожди. А его голос — это мое единственное прибежище, это (помните Рильке?) — маленький дом в сумерках, мимо которого текут волны, суетливые мирские волны…
Уже давно живется мимо. И чувство сиротства, которое читала в стольких глазах — там, в Питере! — захлестнуло с головой. Кто-то здорово сказал в эти дни — о том, что он всех нас ловил над пропастью во ржи… А дальше что?
Сама я журналистка, очень давно вынашивала идею фильма-монолога о ленинградских подворотнях, о Вите… Никаких слов — нет! Просто нет.
Я вернулась из Питера в родной город и на улицах вижу время от времени все те же потерянные глаза. Как я знаю эти исповеди о том, что только благодаря Вите где-то кто-то еще не умер, окончательно не сошел с ума, не погиб в пьяной драке, отстаивая «честь» рыжей проститутки, и не повесился на собственном шарфе…
Да, но о чем я? Совместно с рок-музыкантами мы провели вечера памяти, собрали солидную сумму денег. На сороковой день вновь едем в Питер. Но пишу я, собственно, по поводу заметки.
Вы знаете, первое чувство, которое ощутила внутри, как только прочла (и не только я!), — чувство протеста! Непредставимо даже, чтобы рядом с павильоном Микки Мауса был павильон (?!) «Начальник Камчатки»… Узнаю нашу российскую ерундистику и стремление все доводить до абсурда. А для кого он — этот павильон? Может, я не очень хорошо себе представляю Диснейленд, но лично мне это кажется очередной помпой (как это страшно и обидно!). Для возведения этого «монумента» стоимостью в миллиарды (кому это нужно?), мне кажется, вовсе не обязательно спекулировать на имени Вити и нашей к нему любви Н. Виккерс, может, только в том был прав, что имя действительно не стоит употреблять всуе. И совсем уж в духе века было бы объявить Диснейленд стройкой века на века! Мне все это представляется почему-то очень помпезным и фальшивым. И очень горько. Остается только уповать на то, что это сырая и неокончательная идея.
Я верю в Совет Фонда. Я верю в многочисленных друзей Вити. Вы знаете, у меня, к сожалению, нет конструктивной идеи. Но внутренне я очень ясно ощущаю, что на те деньги, что собраны, — совсем не хочется строить павильон. Этого просто не должно быть.
В Питере в эти дни были люди со всех концов света. Мы все — все! живы чувством, что все равно мы все вместе — благодаря ему, Вите… И живем так, как этому он нас учил, как жил сам. Витя — это образ жизни, это восточный сад камней, это — целый мир. Для меня и для многих. Я обращаюсь к Совету Фонда, к журналу «Аврора», к Лениградскому рок-клубу: помогите мне, моим друзьям и тысячам таких, как мы, — мы многое можем сделать, потому что нас много! И мы готовы сделать многое, потому что ничего больше в жизни не осталось. Но так жаль, что мы разъединены, что приезжая к Вите в Питер, мы ночуем на вокзалах и в скверах — а так хочется посидеть на уютной кухне за чашкой кофе, подумать, поговорить, наблюдая, как в сигаретном дыму тают слова… Так хочется общего дома для всех нас — дома единомышленников. И, может, это не менее важно — возвести этот дом — пусть в наших душах!
Я поддерживаю Сергея, семнадцати лет, письмо которого опубликовано в «Московском комсомольце». Он пишет: «Мечтаю собрать вместе всех настоящих друзей Вити. Сам — давний и испытанный временем. Последнее время — все либо панки, либо попсовики. Соскучился по единомышленникам. Объединяйтесь!» Мне очень понятны его чувства. Сама сколько раз страдала от того, что гопники и молодая «урла» слушают Витю, мало что в нем понимая. А в Питере увидела стольких людей, по-настоящему близких…
Помогите нам почувствовать, что мы что-то можем, что мы что-то значим, что есть еще надежда!
Я помню авроровский реквием о Саше Башлачеве. Тогда Нина Барановская, помнится, писала: «Вот идут, идут дни, а легче не становится… Я сейчас боюсь только одного — отдадут, так сказать, дань и не дай. Бог успокоятся…»
Того же боюсь и я. Не хочется, поймите, чтобы все ограничилось номером счета. Мы все разбросаны по разным городам, но мы все — в одном доме. Он странный — это дом… Он кривой и с ржавыми водосточными трубами. И с подворотней. Наверное, по ночам в ней светится желтая лампочка. А, может, и не светится. Может быть, там вообще нет подворотни…
Просто за окнами дома идет дождь…»