никогда не будет добрых, гуманных средств борьбы, если, конечно, цель – победить, а не пасть красивой смертью героя. Человечество умилительно цитировало про эту самую «слезу ребенка», но вопреки всему воевало, убивало, взрывало, калечило, моря детских слез проливало и продолжает. И гляди-ка… Кое-где, в некоторых странах, даже во многих, прорвалось оно к нормальной жизни. И стран таких все прибавляется. Знаю, прочел, наслушался, хоть самому побывать не довелось.
Человеческая жизнь, сынок, приобретает истинную ценность и достойна заботливого сбережения, когда общество, в котором живет человек, в подавляющем большинстве приходит к культу уважения личности, уважения жизни, права на жизнь. К этому порогу общество надо привести. Это может сделать лишь группа великих и беспощадных, умных и жестоких, добрых, решительных и страдающих, по природе своей милосердных людей. Милосердных, сынок. Подыхающую собаку пристрелить
Не знаю, понимаешь ли ты меня, слышишь ли правильно мысли, которые несу к тебе с того света. Я их выстрадал при жизни и вложил в уничтоженную повесть. Такие идеи подвигают на действие главного героя. Я назвал его Федор. В честь тебя. Я не хочу, чтобы ты страдал, погиб, чтобы был несчастлив. Но писал я и тайно мечтал о несбыточном:
Я понимаю, сколь наивно и пафосно звучат эти признания. Конечно, мечты и фантазии мои возбуждались алкоголем, потому что в последние годы я на трезвую голову и за перо не брался. Но сейчас я абсолютно трезв, и я говорю тебе правду, в таких письмах никому не лгут, тем более детям родным.
Вот, сынок, я заканчиваю письмо. Живи как хочешь. Пусть не тебе суждено изменить мир. Лишь бы ты был счастлив. Но напоследок вот она – просьба к тебе. Выполнишь ее, и мне на тот свет весточка придет, потешит мне душу. Вот в чем просьба: ты хоть и маленький еще был, но, должно быть, помнишь, как я…»
Глава 2
Ва-банк
Вадик Мариничев несся под сотню на своей иноколымаге, понимая всю неизбежность пробок ближе к центру столицы. Те м более что наступал вечер и наиболее свободные, то есть более или менее состоятельные граждане великого города ехали в том же направлении – расслабиться после трудов праведных в бесчисленных ресторанах, киношках, злачных местах. Он хотел сперва заехать к Тополянскому, все рассказать, посоветоваться. Но понял, что упустит драгоценное время и к тому же подвергнет дополнительной опасности еще не оправившегося от нападения учителя. Он поступил проще: по дороге набрал со своего второго, точно не засвеченного мобильного такой же закодированный и тайный телефон Алексея Анисимовича. Ими они договорились пользоваться не чаще чем один-два раза в год в экстраординарных ситуациях. Те м не менее Вадик докладывал полунамеками, шифровался и страховался, используя эзопов язык. Главное, что шеф все понял, судя по его реакции, – понял, что Вадик собирается предпринять.
– Правильно ведешь себя. Нельзя забывать о несчастных пожилых людях. Как не навестить старушку? Хлебушка ей купить или еще чего. Пообщаться… Они же, старушки, от тоски и одиночества хотят выговориться… Молодость вспоминают. Выслушать – это очень гуманно. Вот сам, небось, когда тебе одиноко, ждешь звонков, хороших встреч. Воздастся, люди хорошие в одиночестве и тебя не покинут, помогут, подсобят – я уверен. Они ведь есть, хорошие. Ты в этом недавно убедился. Ну все, удачи тебе, привет бабуле. Сможешь – заезжай. И не гоняй за рулем-то, береги себя, по сторонам смотри. Сейчас в городе движение такое сумасшедшее, психов до черта. Посматривай! Привет!
«Конечно, к Юлии Павловне! Она может, должна что-то прояснить. Всю жизнь вместе. В здравом уме и твердой памяти… была до всех событий. Глядишь, умом пока не повредилась, хотя после такого не всякая любящая жена выдержит. Вдове и то легче: определенность. А тут… Жив ли, убили? Не дай бог испытаньице… Но телефончик точно слушают. А вот следят вряд ли: зачем? Рискнем…»
Рассуждая таким образом, Вадик подкатил в район Башиловки и оставил машину за два дома до арки Фиминого двора. Проверяясь как никогда тщательно, он полчаса кружил по кварталу, заходя и выходя из подъездов, меняя направление движения и ныряя за выступы зданий. Наконец, решился и прошел под аркой в большой двор, бросив беглый взгляд на горящие окна Фогелева дома. Зрительная память у него была великолепная, но даже она не помогала сразу определиться с нужными окнами: он был здесь лишь однажды, в день, когда они с Тополянским привезли Фогеля на конспиративную квартиру. Ага, вот они, эти окна! Два из трех горят. Она дома. Может, и не одна.
Вадик энергичной походкой спешащего куда-то человека прошел мимо подъезда, приподняв воротник и слегка ссутулившись, чтобы выглядеть со стороны хоть немного пониже. Никого и ничего подозрительного. Стайка молодежи метрах в пятидесяти на лавочке, две бабульки вышли и направились невесть куда в такую позднотищу – моцион, должно быть.
Надо рисковать! Он вошел в подъезд и поднялся двумя этажами выше, на седьмой. Стал неторопливо спускаться, прислушиваясь. К счастью, на лестнице никого не было. У Фогелевой двери, в нише справа от лифта, тускло горела под потолком люминесцентная лампа. Он приложил ухо к двери. Слышалась негромкая музыка, классическая мелодия. Он позвонил и отошел от дверного глазка – вспомнил, что он не панорамный. Приблизился звук мягких, слегка шаркающих шагов. Ее голос: «Кто там?» Вадим снял пистолет с предохранителя и назвался. К его изумлению, дверь открылась немедленно: он-то полагал, что запуганная, деморализованная хозяйка поостережется или, по крайней мере, переспросит.
Юлия Павловна предстала в домашнем халате, тапочках на босу ногу, с растрепанными волосами. Она не успела ничего произнести, а Вадим уже втолкнул ее внутрь и как мог мягко прикрыл ногой дверь, после чего довольно бесцеремонно заткнул ей одной рукою рот, второй выхватил пистолет. Шепнул на ухо: «Вы одни?» Она кивнула, преодолевая сопротивление жесткой руки сыщика. В глазах ее застыл ужас.
Он завел ее в ванну, отпустил и тотчас включил кран. Юлия Павловна по-прежнему пребывала в шоке, но уже начинала адекватно оценивать ситуацию. Вадик для верности приложил палец к губам и зашептал ей на ухо. Она едва слышала его сквозь шум воды. Но главное поняла: следствие не знает, жив ли Фима, но весь ход событий подсказывает, что, скорее всего, жив. Если да, то его удерживают в потаенном месте и чего-то от него хотят. Он, этот парень, ищет, ведет дело, но неофициально, потому что официально нельзя – это еще опаснее. Многое зависит от нее. От ее памяти. Он называет фамилию, имя и отчество человека. Надо вспомнить, кто это? Не было ли у Фимы такого знакомого, даже случайного?
Что-то свербит в памяти, увы, уже совсем не той, не той!.. Что-то далекое, безумно далекое. Кажется, Фима называл эту фамилию в связи… с чем? Когда-то давно, очень давно, в другой жизни… Годы назад. Или десятилетия. Ведь они так давно вместе, так давно… Друг юности? Коллега? Ученый-филолог? Кто-то из знакомых Лени Бошкера, их ближайшего друга? Институтский приятель, однокашник? Господи, ну разве вспомнишь – столько лет…
– У этого человека мог быть повод мстить Ефиму Романовичу или его родителям? – прошептал Вадим, зловеще акцентируя на слове «мстить».
– Господи, какая месть родителям, за что? – в тон ему отвечала Юлия Павловна, прижавшись губами к самому его уху. – Тишайшие были люди, он редактор в научном издательстве, она в литчасти театра над рукописями корпела. А если и было что – откуда мне знать? Его папа давно умер, а со свекровью общались редко, у нее характер был – не приведи бог, Фима ограждал меня…
– Спокойно, Юлия Павловна, сосредоточьтесь! Вспомните! Не был ли этот человек случайно обижен на вашего мужа? Конфликт во дворе? В трамвае? Соперничество в юности из-за вас? (Вадим произнес это и сам же мысленно назвал себя идиотом, сообразив, что девичий расцвет Юлии Павловны пришелся на весьма уже зрелые годы человека, до недавних пор лежавшего за изгородью Круглогорского кладбища. Впрочем,