соумышленников, да только все это не выходит за форму римского квадрата. Есть некая другая сила, с самого начала угаданная ею. Она уже знала: русские скачут на одной ноге, они терпеливы как первые христиане, льстят безоглядно и сгибаются в поясе, но только все это неправда. Есть еще некий ровный, неослабевающий ветер. А ей уже тридцать три года, и это услышанное из сказок древнее русское число…
Раздался стук подъехавшей с задней стороны дома кареты, тихий двойной удар в дверь. Одетая все в то же темное платье, что на похоронах императрицы Елизаветы Петровны, она спустилась по другой лестнице в ночную тьму.
Алексей Петрович Бестужев-Рюмин смотрел в окно. Несмотря на лето, черная вековая грязь простиралась во всю длину улицы, прерываемая омутами стоячей воды. Телеги ехали не посередине, а жались к домам, забирая и пешеходные мостки. Люди прыгали там с доски на доску, проваливаясь выше сапог в прогнившие тротуарные дыры. Каждый день он видел это с самой пасхи, когда от нового императора ему дозволено было для лечения переехать из Горетова сюда, в уезд. Один лишь он не был вызван в Петербург после кончины государыни…
Третий день уже на той стороне улицы мужики-артельщики мостили тротуар. Старые плахи сгнили и ушли под грязь, и новые доски настилали прямо на них. Так тут делали из года в год, и коли усердно копать, то обнаружится настил еще князя Рюрика.
А проще всего было бы прокопать от улицы дренажную канаву. Он специально ходил и смотрел за домами овраг, куда бы и стекала вода. Летом и зимой тут было бы сухо. Но только думать здесь не приучены. Еще царь Иоанн Васильевич за самовольное умствование головы снимал. От пуганого народа не жди подвижности ума. Петр Великий подтолкнул к рассудку, да только наследие его, наподобие этих досок, под грязь уходит, К тому прибавить, что и городничему на пользу всякий год заново улицу мостить…
Ничего, кроме здравого смысла, не нужно России. Всего в ней достаточно, лишь бы отваги у начальства поубавилось. А то все наслаивают да наслаивают на вековое болото тротуары, а вместо жилищ монументы ставят. Лишь канавы, чтобы отвести то болото, не хотят выкопать. Рожденному здесь так и представляется, что нету другого способа жизни…
Отошедши от окна, он достал из-за печки сложенное письмо, что привезли ему утром, начал вторично его читать. Все происходило, как предвиделось с самого начала. Кильский ребенок по общему немецкому образцу в высокий пример ставит себе прусского короля, а вместе и Россию принуждает к службе природному врагу. Такого никак не может долго происходить. А со здравым смыслом возле него лишь один человек. И того не может быть, что только молится она да ждет ссылки и монастырь. Сей характер он достаточно изучил. Даже и конец может угадать…
Корпус генерала Чернышева в пятнадцать тысяч человек с тысячью приданных казаков скорым маршем шел на соединение с прусской армией, приготовленной атаковать австрийцев. К концу дня был объявлен общий привал. Роте капитана Ростовцева-Марьина определен был бивак между дорогой и лесом. Пока составлялись ружья в козлы и устраивался ночлег, он не смотрел по сторонам. Потом вдруг увидел лес, за ним поле, пошел между деревьев…
Да, на том самом месте он стоял. Даже куст рябины был прежний, только разросся в стороны. Тогда, погнавшись за зайцем, он обирал с веток промерзшие ягоды. Сейчас рябина начинала цвести.
У него вдруг забилось сердце. Почудилось: лишь обернется, и все возвратится назад. Снега станет по колено, и молодой, без шапки, будет нести он на руках принцессу с золотыми глазами. А может быть, и не было ничего того, и только услышал сказку…
Он резко повернулся. Там, где располагалась его рота, слышались громкие голоса. Отводя рукой ветви, чтобы не задели голову, где рубанул его пруссак, капитан Ростовцев-Марьин поспешил из леса.
Посредине дороги стоял их полковник Фонвизин и молча пучил глаза. Ему что-то кричал, не слезая с лошади, прусский майор с аксельбантами. Плотной группой теснились королевские гусары на крупнозадых немецких лошадях.
— Чего он хочет? — спросил полковник у едущего с пруссаками русского штабного офицера.
Тот с недоумением посмотрел на полковника, сказал коротко:
— Говорит, что это русское лентяйство — по сорок верст в день идти. Хочет, чтобы скорей…
Пруссак продолжал что-то выкрикивать отрывисто, будто отдавая команду. Съехавшиеся к дороге русские офицеры хмуро приглядывались к гусарам. Фонвизин послушал еще немного, повернулся и пошел дальше по лагерю. Майор осекся на полуслове, помянул тойфеля[8], и пруссаки поскакали назад к реке, откуда приехали.
— Что же это, Петр Иванович немца не понял? — удивился Ростовцев-Марьин. — Тот ему все: фон Визин да фон Визин!
Шемарыкин подумал, подмигнул лукаво:
— А может, и не хочет вовсе понимать его Петр Иванович…
Двенадцатая глава
Стена вспыхнула золотом и пурпуром. Раннее, прямо от короткой летней ночи, солнце било в венецианское стекло, преломляясь в два цвета на светлых шпалерах. Она одна была в Монплезире…
Так теперь совершалось часто. Двор с его величеством и дамами шумно проезжал в Ораниенбаум, а ее оставляли здесь, в Петергофе. Император отложил на неделю войну с Данией, чтобы отпраздновать в день Петра и Павла свое тезоименитство.
Какая-то особенная, первозданная тишина стояла в мире. Но она знала, что это не так. Неслышный ветер продолжал дуть с неослабеваемой силой. И когда застучали колеса по гранитной брусчатке, она не удивилась. Протяжно и гулко заржали кони…
Вошла запыхавшаяся Шаргородская и сразу за ней гвардеец со спокойным лицом. То был Алексей Орлов. Он посмотрел на приготовленное ею парадное платье к завтрашнему тезоименитству, на другое — траурное, чтящее при ширме, потом на расписанный амурами потолок:
— Все готово к началу… матушка-государыня!
Он говорил с серьезностью, даже тени двусмысленности не было у него на лице.
— Что же случилось? — спросила она спокойно.
— Пассек арестован…
Через четверть часа она уже мчалась в дорожной карете. Рядом сидела немая от волнения Шаргородская. Алексей Орлов с кучером нахлестывали лошадей, а на запятках стояли Шкурин и камер- юнкер Бибиков. Ей казалось, что один только миг прошел с тех пор, как истер от границы понес ее в неопределенную даль…
Уже сияли лучистые при солнце шпили, когда увидели встречную коляску. Юный Федор Барятинский осадил свежих лошадей, выпрыгнувший Гришка Орлов взял за руку, перевел ее к себе. Коляска сделала полукруг и покатила впереди кареты. Люди бежали навстречу: мужики, бабы. Первое лицо, что разобрала она, был широконосый солдат Савельев, чьего младенца она крестила. И сразу пришла уверенность…
Они скакали солдатской слободой Измайловского полка. Народ бежал с ними. Едва галопом влетели на квадратный мощенный камнем двор, барабаны ударили тревогу. С неба отзывался усиленный камнем гром.
— Ур-ра-а!.. Матушка-государыня…
Коляска будто вкопанная стала на песчаном плацу посредине двора. Сразу несколько рук подняли ее, поставили на землю. В запыленном траурном платье она улыбалась солдатам, всем видом свидетельствуя о своей правоте. Им, излюбленным полкам великого царя, отдавалась она под защиту.
— Матушка-государыня… Присягу!
Она оглянулась. Гришку оттерли от нее. Одни измайловские мундиры были вокруг. Ей целовали руки, крестились, плакали.