образованием, усваивал ее вкусы, разделял семейные огорчения и радости. Ночью же это был подлинный Феб, властительный и прекрасный…
Она впала в горестную немочь, не ходила к обедне и не могла видеть человеческого лица. Ночами напролет лежала с уставленными в пустой потолок глазами, а при том всем твердо делала распоряжения по внутренним и иностранным делам. Тем не менее тогда и явились в первый раз предположения в Европе о скорой ее кончине.
Лишь князь Григорий Александрович, прискакавший с юга, да Федор Орлов спасли ее в то время от помешательства. Они пришли вместе и взялись плакать и сочувствовать, вспоминая добрые качества потерянного друга. Она разрыдалась с ними вместе, и будто спущенная завеса раздвинулась перед нею вновь. Только щемительная память навсегда осталась в сердце…
И еще одна безвозвратная потеря значилась в душе. Князь Григорий Орлов, отошедший от двора, жил некоторое количество лет в Ревеле. Как видно, судьба ему была, что женился все же на Екатерине, и, коль правду молвить, первейшей из красавиц России. С нею поехал в Европу, а когда княгиня Екатерина Николаевна, урожденная Зиновьева, умерла, вернулся вовсе не в себе. Приходил к ней во дворец и шел мимо людей, будто и лунатическом сне. Увидавши ее, становился истуканом, бормотал что-то, как бы с кем разговаривая внутри себя. Потом умер в Москве почти в один день с Паниным, что помешал ему когда-то сделаться ей мужем. К Гримму же писала о том событии: «В нем я теряю друга и общественного человека, которому я бесконечно обязана и который мне оказал существенные услуги. Гений князя Орлова был очень обширен; в отваге, по-моему, он не имел себе равного…»
И об Гришке она плакала; все казался ей в белой рубахе на льду; оборачивается и смеется ослепительно…
Князь Григорий Александрович, как видно, приметил своим сощуренным глазом ее минорность и весело взялся рассказывать про графа Петра Александровича Румянцева-Задунайского, про которого составляются многие армейские анекдоты. Не в пример прочим офицерам, годами живущим вдали от дома и чьи жены прославлены в столице громкостью поведения, супружница генерал-фельдмаршала являет прямо-таки образец добродетели. Самые злоречивые Двороброды не имеют возможности назвать ее амуров. И таковы ее христианине правила, что на рождество прислала знатные подарки не только к мужу, но соболью муфту и модное платье к его пассии, живущей с ним при лагере. Старик даже заплакал от умиления и с чувством молвил: «Когда бы знал имя ее любовника, то непременно бы одарил ответно!»
Ей было покойно следить за потемкинским лицом. Не скрывая никогда намерений своих угодить ей, в то же время так же открыто не отпускал из виду свой интерес, в чем был необыкновенно умен. Семь лет назад безо всякой трудности разошлись они с ним постелями, а остался верный и близкий, лучше иного мужа. Даже и по Красному Кафтану советовалась с ним: брать ли к себе. Такова была тут идеальность в отношениях, что об тайных мужских качествах своего избранника писала ему. Князь на это отвечал метаморфозами Апулея…
— Каково ты, Григорий Александрович, разумеешь про дорогу на Крым: развезет ли в половодье? — спросила она.
Князь по привычке приподнял голову, будто разглядывал что-то вдали другим своим поврежденным глазом, ответил с основательностью:
— Там от порогов до Крыма степь, яко стол, ровная и реки не текут. В одночасье просохнет.
— Так и поохотиться можно будет! — взвился с юной горячностью Мамонов. — Ведь есть там олени?.. Я слыхал, что есть!
Князь с благодушною отцовой снисходительностью поглядел на генерал-адъютанта, переглянулся по-родственному с нею, сказал успокоительно:
— Теперь полювать неспособное время. Зайцы да лисицы линяют, а лани вовсе худые за зиму становятся и в случку вступают. Мясо от них с собачьим духом.
Строящий Новороссию друг ее употреблял в разговоре черкасские слова. Она примечала в служивших при границах офицерах: говорили турецкие, калмыцкие, кайсацкие слова, носили вдруг мягкие татарские сапоги или бурки, башлыки и газыри, как казаки на Тереке.
Мамонов все подправлял большим пальцем сурмленные брови и расхохотался весело, когда светлейший князь Потемкин рассказал, как фельдфебели из малороссов учат барабанщиков правильному счету.
— Как вы сказали, князь? Дайте, я заучу! — и радостно повторил в такт барабанному бою:
За окнами губернаторского дома давно сделалось темно. Весенний уже снег липнул снаружи к высокому италианскому стеклу, где-то на крыше скрипел флюгер от менявшегося ветра. Долго играли втроем в карты. Ей было хорошо в Киеве, и ясность мысли не покидала ее…
Спать шла уже поздно. Князь крепкою рукою поддерживал генерал-адъютанта, который в ходе вечера вдруг перестал смеяться, смотрел в одну точку и начинал крупными глотками пить белое вино. Кадык обозначался тогда и ходил красиво и мощно по нежно-белой мужественной шее. Когда остались вдвоем без князя, Мамонов ухватил ее за руку, заговорил путано и поспешно, что в ее окружении странно смотрят на него, а прежние товарищи из офицеров смеются в рукав.
— Сами вот как бы хотели на мое место, а злословят! — горько жаловался он, пьяно всхлипывая. Потом стал говорить, что она его плохо любит. Довел до того, что сама разволновалась и расплакалась.
Он уходил раздеваться и долго не приходил. Она лежала и думала, что имеет на то право. Для великого дела отодвинула от себя другую жизнь, какою могла прожить в спокойствии и утехах. На миг даже показалось, что доброю гроссмуттер в Цербсте прогуливается по стриженой аллее и аккуратно причесанные мальчики н тужурочках и девочки с букольками и в панталончиках — ее внуки и внучки — степенно идут с нею, взявшись за руки. Но ведь была еще сказка в зимнем лесу…
Он вернулся, и принялась жарко ласкать его, пока не загорелся во тьме и забыл про все.
Древние костры пылали на берегах Борисфена. С правого, высокого берега они отражались в воде и продолжались на другом, низком берегу, уходя за дымный горизонт. Казалось, что неисчислимые в веках народы тронулись с места, сдвигая страны, мешая царства, рождая империи. Но буйные огни вдруг меркли, разноцветные гирлянды симметрично вставали в небе, повторяя прямые контуры дворцов на берегу. Плывущие в огне галеры плавно приставали к ним, гремели барабаны, и невидимые оркестры играли французские менуэты.
С галерами вместе плыли все те же народы, которые взяла с собою в провиденциальное движение к югу. Завязывался новый узел истории. Здесь плыли с нею и с послами всей Европы грузинские царевичи и лифляндские бароны, калмыцкие князи и башкирские мурзы, камчадальские волхвы и обдорские принцы. И навстречу выходили к ней другие народы, которые принимала под свою руку. День и ночь в монистах и лентах крутились и пели по обе стороны пути малороссийские поселянки, усатые молодцы в барашковых шапках и необъятных синих и бордовых шароварах гулко убивали сапогами землю. Ногайская орда с пиками и бунчуками строилась полумесяцем через всю степь, приветствуя ее визгами и завесою стрел в солнечном небе. Выходили разодетые в вышитое платье сербы, болгары, греки, арнауты, прибежавшие на русскую сторону. В дубовом молчании стояли возвращенные из Польши староверы. Вестфальские и фрисляндские колонисты кланялись издали и чинно кричали русское «ура». Благонравные евреи в черных одеждах и другие, во французском платье, говорили к ней речь на каком-то вычурном языке из времени Барбароссы со вкраплением польских, русских, малоросских и бог его знает каких еще слов. Цыгане стучали в бубны и плясали по-испански…
Будто об некий камень споткнулась на ровной дороге, ударилась в этот город. Он стоял перед нею вечный и великий, каково и надлежало ему быть посредине планетного круга. За много времени до того