если продержится без драк. Большинство из нас уже давно выпали из мира, нас мало кто помнил, и почти никто не ждал. Кому были нужны наши жизни, этот мучительный безнадежный переход, неравная битва с холодом. Но каждый из нас любой ценой хотел сохранить свою каплю тепла. Мы шли уже довольно долго. Дистрофика мотало. Он шел последним, часто оседая в снег. Он-то и споткнулся о высокую темную кочку рядом с тропой.
Под снежной присыпью темнело нечто похожее на обрубок ствола.
– Никак бревно, погреться бы...
Мы наскоро разбросали снег. Выступило угловатое плечо с погоном. Это был «зяблик».
Косач быстро обшарил скрюченный пополам труп, кинул навзничь, достал из кобуры пистолет и запасную обойму.
– Пригодится, рвать так рвать... Ну, кто со мной, на свободу с чистой совестью? Эй, худышка, подгребай. До поселка добредем, приоденемся, билеты до Москвы надыбаем, и прощай, казенная фатера...
Дистрофик трусливо жался к нам, угадывая в приторно-сладком голосе недоброе. Все зэки знали лагерные былички про «побег с коровой», когда матерые паханы, сманив на побег простоватого урлака, несколько недель перехода питались его мясом. Тощий зэк наверняка болел и его, чтобы не лечить, сплавили в другой лагерь, но его теплая кровь и одежда могли ненадолго спасти Косача.
– Не... Я со всеми.
– Ладно, ништяк. Мне тебя в кипиш с собой тащить... Эй ты, «старшой, болт большой», ломай сюда кон, наводи макли и топай налегке, назад в светлое будущее.
Верес медлил. Жалкий общак был нашей единственной надеждой. Спички, чай, табак, нож, варежки. Косач навел дуло на Вереса.
– Снимай «телку», живо... и гнездо. Мне скоро костерок спонадобится, еще далеко пехать.
На пронизывающем ветру Верес снял телогрейку и шапку.
– Ништяк, не дрогни... «Зяблика» распетрушите, у него шинелка теплая...
Поводя дулом пистолета, Косач обобрал Вереса, на лету подхватил его куртку и шапку и пропал за снежной пеленой.
– Набрось, – я быстро стянул и отдал Вересу свою телогрейку и ушанку.
Вдвоем, стараясь не смотреть в лицо мертвого, мы расстегнули его портупею, вытряхнули из шинели труп, обыскали. Пожилой зэк забрал себе документы «зяблика». Я с трудом натянул твердое, ломкое от холода сукно и ушанку мертвеца. Но от движения я вскоре вновь согрелся. Теперь шинель грела не хуже телогрейки.
Загребая ногами сугробы, мы топали в снежное месиво. Ревела взбесившаяся пурга, идти становилось не под силу даже самым матерым и кормленым зэкам. Этот снежный переход спрессовался в моей памяти, и я уже не могу выделить отдельных событий, не могу вспомнить их очередность. Внутри провалов бушевала снежная буря. Это мог быть и час, и целая ночь. В памяти остались только минуты прощания. Обессиленные люди все чаще валились на снег. Дистрофик отставал. Он шел последним по рыхлой, пробитой в сугробах колее и часто вставал по-звериному, на четвереньки – отдыхал. Чтобы догнать нас, ему приходилось идти быстрее, не попадая в проложенные следы. Под конец он остался лежать. Он упал спиной к ветру, и над ним сразу вырос высокий сугроб-намет.
Я и Верес вернулись, подковыляли к нему. Дистрофик корчился на боку, уткнувшись носом в колени. Ресницы и брови его заиндевели, он громко сопел, жмурился.
– Оставьте меня, не хочу, – бормотал он.
– се, брат, отмучился... Лежи здесь. Все равно – амба!
Двое зэков тоже подошли и смотрели с брезгливой жалостью. Верес зачем-то потянул дистрофика за рукав, обтряс снег. Но тот отбоднулся из последних сил, плотнее свернулся, сжался, как утробный младенец, и спрятал кулачки на груди. Мы ушли не оглядываясь. Небо было темным, слепым, вьюжным, но снег подбеливал тьму, и мы видели впереди спину Вереса, он прокладывал путь.
– Все, привал, – выдохнул Верес. Он лежал на спине и тяжело дышал, хватая губами снег. Он даже ватник раскрыл на груди, словно ему не хватало воздуха.
– Кончается пацан, – сквозь вой пурги, прокричал пожилой зэк. – Не сберег силы-то, все впереди бежал.
Привалившись спинами, двое зэков уселись отдыхать. Вскоре пожилой подвалил ко мне и прогудел:
– Идти надо, замерзнем.
– Идите, я с ним останусь...
– Не дури, салажонок. Вставай, а то уснешь... Утром вертолеты пошлют...
Я помотал головой.
– Ну, как знаешь...Один пропадешь...
Я укрыл, как мог, Вереса от ветра. Он бредил, бился, рвал телогрейку и шептал, задыхаясь: «Люблю холод, лед... люблю...» Снег уже не таял на нем, а он все мучил ворот, словно ему не хватало воздуха. Если бы его зверски не избили летом, он бы не выбился из сил так рано. Помню, мне хотелось рыдать, выть по-волчьи, но Верес бы не одобрил. Я свидетельствую: смерть его была величава, как может быть величава смерть воина. Я знаю, он был лучше меня, смелее, чище, и от того жестче и нетерпимее к грязи. Он четко делил мир на черное и белое, а я был вечным пленником сумерек и полутонов. Перед смертью он ненадолго пришел в себя.
– Мамка будет плакать. А ты обязательно дойди... И еще... Стихи, читай...
В ладони его белел скомканный листок. Вокруг было темно, и я не видел строк, процарапанных на мятой бумаге. Я не знаю ни одной молитвы, но мне их всегда заменяли стихи. В тюрьме и в лагере они лечили и спасали меня. Достаточно было прочесть несколько стоящих строк, и я собирался с силами, сама собой распрямлялась согнутая страхом спина. Мерные звуки русской речи содержали в себе нечто священное, и я вспоминал, вернее, чувствовал гордость за то, что я русский, и меня невозможно растоптать, раздавить, уничтожить. Я вечен, как вечна Россия. Я прочел наизусть то, что выучил когда-то на пересылке. Губы леденели и не слушались.
– Спасибо, брат... Еще...
– ...Мы русские, с нами Бог... – слова песни раздирали мерзнущую гортань, но изнутри от сердца приливала горячая сила, и я допел до конца. Я шептал ему на ухо «Пророк» Пушкина, «Выхожу один я на дорогу...» Лермонтова, Есенина, Рубцова и вовсе безымянные стихи. «Упал на пашне, близ высотки, суровый мальчик из Москвы. И тихо сдвинулась пилотка с пробитой пулей головы...», и снова есенинское, раздирающее душу: «...А меня, за грехи мои тяжкие, за неверие в благодать, положите в белой рубашке под иконами умирать...»
Он хотел еще что-то сказать, мучился, подбирая слова... Внезапно снег кончился, лишь редкие снежинки сыпались с угольно-черного неба. Небо изнутри вздрогнуло, полыхнуло зарницами. И над заснеженной тундрой, над волнистым саваном заиграло Северное сияние. Зеленые полосы разворачивались во всю ширину неба и трепетали, как флаги на ветру. Когда я вновь взглянул на Вереса, он уже не дышал. Я распрямил его тело, сложил руки на груди. Подумав, снял с него шапку. Из-под нее волной высыпались на снег золотые пряди. Три года я видел его бритым, и еще несколько часов назад, влезая в зак, он был настоящим скинхэдом, и эта охапка волос цвета спелой ржи была чудом, которое иногда являет смерть. Северное сияние скользило по его лицу резкими всполохами, словно оно еще жило мучительной и страстной жизнью. Стоя над ним, я хотел запомнить, унести с собой его последний облик. Лицо его крупно вспотело и разгладилось, потом лед оковал его прозрачной стеклянной корой, золотые пряди смерзлись и заискрились...
Я пытался воскресить его в памяти таким, как в нашу первую встречу; задиристым, злым, готовым весь мир перекроить и вызвать на бой. Но запомнил другим: ледяным, бескровным, но не побежденным. Уходя все дальше, я думал, как он спит посреди тундры в ледяном саркофаге, думал о том, что он заслужил красивую смерть.
Откуда мне было знать, что в первый же спокойный от вьюги день сюда нагрянут песцы, они перевернут и растеребят смерзшееся тело. Вереса найдут ближе к лету, когда по тундре рванут на вездеходах промысловики и старатели. По единственной уцелевшей на груди лагерной сичке с моим номером его примут за меня, наскоро опознают, невзирая на разницу в росте. Его захоронят по моим документам, а меня навсегда вычеркнут из списка разыскиваемых милицией особо опасных преступников.
Пьяный голос Глинова разбудил меня. Я вновь был на крохотной закопченной кухне, сизой от табачного чада.
– Только вот зачем тебе соваться в это кровавое дело, понять не могу. Жил бы да радовался, что на воле... Нет, ты снова туда лезешь, где с потолков кровь капает...
– Я должен правду узнать...
– Ну, ты и впрямь маньяк... Где же ты правду-то эту живьем видал?
– Скажите, Никанор, а что можно узнать по отпечаткам пальцев?
– Ну, само собой, первым делом идентифицировать личность. Пол, возраст, состояние здоровья. Теперь по ДНК смотрят, еще год назад этого не было. Отпечаток, капля крови, пота, – и уже полная картинка... Сейчас у розыскников такие программы запущены, за минуту все раскумекают. А если «пальчики» в картотеку занесены, то и фотку и домашний адрес выдадут... Да не кисни, все будет елочки...
Я простился с Глиновым. Он обещал мне позвонить, но не раньше, чем недели через две. Деньги он все же взял «на подмазку» специалистов в Управе, дело-то, практически, «личное»...
Несколько недель я бился с созданием «феникса» белой крысы. У меня была всего одна капюшонная крыса, белая, с бурыми пятнами на боках. Я звал ее Белоснежкой, за неприхотливый и ласковый нрав.
Для видимости я тщательно вел дневник с подробным описанием опытов, аппетита, реакций и анализов Белоснежки, скрупулезно записывал составы белковых препаратов и растворов. Но кровь, взятая у Белоснежки и погруженная в эликсир жизни, не обладала способностью к восстановлению. В результате у меня имелись несколько лампад ее жизни и ни одного воскрешенного «феникса».
Страшная догадка посетила меня внезапно. Пока Белоснежка