моим добрым другом. Перед самой войной он собирался на два месяца в Пугерель, а его сын Манфред был в то время у меня.)

Тридцать лет спустя я завтракал в том же отеле с Кайзерлингом, которого в то время уже преследовал Гитлер, и вспоминаю семейный альбом г-жи Кайзерлинг, где было много снимков ее деда Бисмарка в компании с Вильгельмом II; на некоторых они были одеты по-домашнему. Вы мне позволите сохранить этот документ у себя или предпочли бы, чтобы я послал его вам?

Горю желанием узнать, где вы и возвратилось ли ваше здоровье в норму. Это настолько важнее того, что я мог бы еще вам рассказать, что я прекращаю свою болтовню.

Вы, конечно, знаете, что в США ваши «Дневники» встречены с триумфом: их читают все, с кем можно считаться, даже все студенты. Не осталась в стороне и широкая публика: для открытия первого большого зала французского кино в Нью-Йорке был выбран фильм, снятый по вашей книге. Не бывает недели, чтобы со мной не заговорили о вас; американцев интересует все, что вас касается. Вот почему я беру на себя смелость попросить у вас для Буайе или, скорее, для Французского института, который он основал в Лос- Анджелесе, фотографию с вашей подписью или страничку рукописи. Могу ли я передать институту страницу одного из ваших писем (где речь идет не обо мне, разумеется)? Я знаю, с каким ужасом вы относитесь ко всему этому, но считаю, что хорошие намерения нужно поддерживать — и тем более искреннее и сердечное восхищение.

Я беспокоюсь за вас, дорогой учитель. Очень хочется «наладить с вами связь», какой бы короткой она ни была и как далеко бы вы ни находились. Я получаю из Франции лишь несколько газет; в них ничего не говорится ни о литературе, ни о писателях. Надеюсь, что обстоятельства не поставят между нами преграду, преодолеть которую будет труднее, чем Атлантический океан. Надеюсь, но не осмеливаюсь сильно в это поверить. Вот почему я снова настойчиво выражаю вам свою глубокую сыновнюю привязанность и признательность, которую всегда буду испытывать за ваше многолетнее сердечное внимание ко мне. Я обязан вам большой долей своей веры в себя. Постараюсь, чтобы она никогда не превратилась в чванство и самоуверенность.

Искренне преданный вам,

Сименон

Я решительно потерял контакт с внешним миром и, в частности, с литературой. Я живу в маленьком домике, в полном одиночестве, у подножия гор; вокруг пасутся быки да лошади. Лошади стали нашим обычным средством передвижения; в Европе мой десятилетний сын мог бы изображать из себя ковбоя. Здесь мне кажется нелепым, что могут существовать литературные кафе, комнаты редакторов, приемные издателей. Я бывал в них нечасто, это верно. Окажется ли для меня целительной эта дикость — нежелательная, но к которой я всегда был привычен? Будущее покажет. А пока она вполне приятна.

Ваш С.

Век романа[71] (перевод Э. Шрайбер)

Я взялся не за свое дело. Для романиста рассуждать о романе — затея столь же тщетная и опасная, как для художника — писать о живописи. Это задача критиков. Кроме того, этим занимаются, да с каким еще рвением, бесчисленные «литераторы», десятки тысяч литераторов, которых собрал воедино, проштемпелевал и снабдил гарантией ареопаг особняка Масса[72]. (Я всегда терпеть не мог, чтобы меня записывали в литераторы, будь то служащий мэрии, выписывающий мне удостоверение личности, или налоговый инспектор, уточняющий мою профессию на момент податной декларации.)

Что ни говори, полотна художника либо превосходят теории, которые он имел неосторожность высказать, либо уступают им. В обоих случаях он ничего не выигрывает.

Я не должен был браться за это дело — точно так же, как воздушный акробат или атлет, держащий на себе целую пирамиду гимнастов, вовсе не должны посреди номера излагать публике свои собственные взгляды на цирк.

Я не должен был браться за это еще и потому, что неплохо себя изучил: я совершенно беспомощен в области идей и абстрактных понятий, выгляжу одновременно простаком и грубияном; кроме того, вот уже более двух десятков лет я заставляю себя писать осязаемыми, материальными словами, которые меньше всего годятся для подобной статьи.

Не мое это дело — и все-таки, раз уж мне предложили, я уступил ребяческому желанию объяснить, что я думаю о романе, хотя заранее знаю, что ничего объяснить не смогу.

Идеальный романист для меня — это бог-отец, а романисты вообще — это уроды, которые часы, дни, месяцы напролет мучаются, пыхтят, гримасничают, надуваются, потеют, вгоняют себя в транс и рискуют лопнуть, пытаясь создать некий мир и преподнести его вам.

Итак, я полагаю, что мы вот-вот вступим или уже вступили в эпоху романа, чистого романа.

Не знаю, что я имею в виду под выражением «чистый роман». Я это чувствую, но дать определение неспособен.

Мне возразят, что задолго до нас были «Тристан и Изольда»[73] и «Манон Леско»[74], «Принцесса Клевская» [75] и Марсель Пруст, Бальзак и «Госпожа Бовари», Стендаль, Диккенс и Достоевский.

Тем не менее я думаю, что Век Романа только начинается или, вернее, что роман в ближайшем будущем — через десять или через пятьдесят лет — окончательно приобретет присущую ему классическую форму, которую сохранит, скажем, на несколько десятилетий.

Для этого прежде всего нужно, чтобы роман был необходим, чтобы в нем ощущалась потребность.

В прошлые времена про каждого уважающего себя подростка говорили, что у него в ящике стола припрятана трагедия. Это был Век Трагедии.

Потом наступила эпоха, когда считалось необходимым порадовать читателя — или, как говорили, разрешиться от бремени — пятиактной драмой в стихах. То был триумф романтической драмы.

Затем пришла Эра Поэзии.

Пожалуй, я не слишком ошибусь, предположив, что, если бы все эти подростки былых времен родились в наше время, они бы лихорадочно писали или мечтали писать романы.

Вот одна из причин, заставляющих меня так думать; наверняка она покажется вам весьма правдоподобной.

Причина эта, одна из многих, которые слишком расплывчаты, чтобы их сформулировать, принадлежит скорее к области книготорговли и статистики, чем к сфере искусства; заключается она в том, что к добру это или не к добру, полезно или вредно, но население всех материков перемешалось, и все люди питаются плодами всех стран мира, не делая исключения и для печатной продукции.

Современный француз читает не меньше иностранных книг, чем французских. Вчера еще к переводам относились с недоверием, а сегодня это недоверие не просто исчезло, но сменилось явным предпочтением.

Не рискну утверждать, что у современной литературы нет родины, но она обзавелась паспортом установленного образца и, пересекая границы, находит себе потребителя среди антиподов.

А какой литературный жанр больше всего поддается экспорту — или меньше всего ему сопротивляется, — чем роман?

Мне лично кажется, что во всем романе, от русского до; американского, включая сюда и французский, и Ганса Кароссу[76], и даже некоторые южноамериканские или финские книги, ощутимо широкое и мощное движение, быть может, еще бессознательное, ощутимо брожение, из которого должно родиться нечто.

И это «нечто» такое хрупкое, что, говоря о нем, боишься, как бы оно не развеялось, эта своеобразная «воля к жизни» невидимого зародыша, — это и есть, по-моему, роман завтрашнего дня. Если угодно, это подготовка к Веку Романа.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату