повторять себе, что Бальзак, да и многие другие писатели дебютировали подобным же образом. Скромность приходит к человеку с возрастом, и это, без сомнения, прекрасно.
Я был этаким мелким производителем, ремесленником. И как таковой каждую неделю приходил за заказами к крупным предпринимателям, то есть к издателям народных романов. И, как всякий ремесленник, я начал с подсчета себестоимости в зависимости от почасовой выработки.
«Итак, — прикидывал я, — работая по восемь часов, я могу печатать по восемьдесят страниц в день. То есть три дня на приключенческий роман в десять тысяч строк за пятнадцать тысяч франков или шесть дней на роман о любви в двадцать тысяч строк за три тысячи франков…»
И я выстраивал свой бюджет. За столько-то тысяч строчек в год, иначе говоря, за столько-то часов работы, я имел возможность приобрести автомобиль. За столько-то я мог позволить себе иметь шофера, который будет развозить мои рукописи. А начиная со стольких-то — это уже яхта, которую мне страшно хотелось иметь, плавания, весь открытый мне мир.
Но это только одна сторона проблемы. Понимаете, я хотел жить. Но не ради себя, из обычной жажды жизни, а потому что понимал: другому человеку может быть передано посредством литературы лишь то, что переживу я сам. Мне необходимо было узнать мир во всех его обличьях, по горизонтали, то есть на всем его протяжении: повидать страны и народы, края и обычаи, но одновременно изучить его и по вертикали, то есть быть вхожим в самые разные слои общества, быть своим и в маленьком бистро, куда ходят рыбаки, и на ярмарке среди скототорговцев, и в салоне у банкира.
Кстати о банкирах. Позвольте мне припомнить одно мое высказывание — возможно, наивное — того времени:
— В моих книгах не будет банкиров до тех пор, пока я не съем с одним из них за завтраком яйцо всмятку.
Жить, и, повторяю, жить интенсивно.
Жить, чтобы потом придумывать жизнь.
Жить, чтобы рассказывать истории.
Тоскуя по тому времени, я вспоминаю свою квартиру на Вогезской площади в Париже, которая когда-то называлась Королевской площадью; на ней жили кардинал Ришелье и госпожа де Севинье[80].
Воспоминания мои в основном зимние, потому что весной я удирал из Парижа куда-нибудь на природу или на море. В четыре утра я уже был на ногах. Не забывайте, за день я должен был отстучать свои восемьдесят страниц рукописи!
Нужен приключенческий роман? Я наугад раскрывал Энциклопедию Ларусса. Вот массивный, почти неведомый треугольник Африки… А почти в самом его центре район Великих водопадов… Готтентоты… Пигмеи… Неведомые растения, названия которых похожи на песню; например, если не ошибаюсь, Welchitschia Mirabelis, и уж оно-то просто обязано быть чем-то совершенно необыкновенным. Мне уже виден роман… Он будет называться «Карлики Великих водопадов», потому что я мгновенно представляю себе, как копошатся, подобно муравьям, в неустроенной, еще совсем первобытной вселенной пигмеи ростом с ребенка. Я живу в поразительном мире, и именно об этом поразительном мире требуют написать маленькие и даже не очень маленькие дети. И вот, сидя спиной к огню в доме на пышной Вогезской площади, являющейся одним из шедевров архитектуры XVII века, я проживу три дня в африканских джунглях, буду встречаться со львами, со стадами слонов и буйволов, с гориллами и гремучими змеями!
Я рассказываю истории, рассказываю их самому себе. Понимаете? Если завтра меня потянет в Азию, я напишу «Тайну лам» или «Ши Мацзин, жертвоприноситель», а потом переберусь в Тихий океан, побываю всюду, куда позволит мне забраться Ларусс, вплоть до вашей страны, где я переживу в воображении мрачную историю «Око Юты», а немного спустя еще одну — в стиле Рокамболя[81] — «Чикагские гангстеры»; там будут и небоскребы, и автоматные очереди.
Я учусь рассказывать; рассказываю, возможно, неумело, ограниченной группе читателей, которая не желает, чтобы нарушали ее привычки. Каждую неделю новый роман, и всякий раз он адресован новому читателю: сегодня пятнадцатилетним мальчикам или сентиментальным женщинам, завтра любителям острых ощущений или охотникам до экзотики. Так, не сходя с места, я объехал весь мир. И клянусь вам, мир этот был прекрасен. Он ведь был ненастоящий. Был сложен из кубиков специально для читателей, которые не желают разочаровываться.
Время от времени где-нибудь в середине главы, в диалоге или описании, я пробовал поупражняться, для самого себя, в более изощренном письме точно так же, как играют гаммы, и никто ни разу не обнаружил эти фальшивые ноты в моих народных романах. Я учился честно, терпеливо и одновременно начинал жить.
На следующий год у меня уже был автомобиль с шофером. Еще через год яхта, и теперь продукцию своего серийного производства своим литературным подрядчикам я Посылал из портов Голландии, Дании, Норвегии или Испании.
А тут мне хочется сделать вам одно признание. Не покидая Вогезской площади, я с помощью энциклопедий и атласа объездил весь мир. Но однажды — я это до сих пор помню — я приехал в Марсель, чтобы сесть там на корабль и отправиться в Африку. Я направлялся в тот самый район Великих водопадов, который с таким подъемом описывал. Но ведь известно: если едешь в Африку, нужен тропический шлем. И вот я зашел в магазин шляпника на улице Сен-Ферреоль. Он стал примерять мне шлемы.
Замечали ли вы, что нелепей всего мужчина (в отличие от женщины!) чувствует себя, когда перед тусклым экраном зеркала примеряет новую шляпу? Я стоял в городском костюме со шлемом на голове, а продавец уверял меня:
— Прямо как нарочно для вас. Именно то, что вам нужно для Центральной Африки.
Так вот в тот день я понял, что с придуманными народными романами кончено. Глядя на свое жалкое отражение, я ощутил, что завернул за новый мыс, быть может самый коварный из всех, что навсегда расстался с мечтой ради реальности, с наивностью юноши ради тревог и страхов взрослого мужчины. Этот первый мой тропический шлем, в сущности, стал моим паспортом, моим пропуском в подлинную жизнь. И если бы зеркала обладали памятью, если бы их каждую неделю не мыли, это зеркало могло бы возвратить мне облик молодого человека, который до сих пор играл с миром, а теперь наконец вступал в него.
Да, вид у меня был довольно испуганный. Я пытался изобразить улыбку, долженствующую выражать уверенность, но губы кривились от боязни заплакать, человеческого страха перед реальностью. Вспомните, что так просто и с таким предвидением говорила мне Колетт:
— Главное, никакой литературы!
Ну что ж! Тесные контакты с людьми, путешествия, даже сама моя профессия рассказчика историй, которую я начал осваивать, наполняли меня жгучим желанием помериться наконец не с надуманными драмами, а с реальностью; тогда я еще не смел говорить-с Жизнью.
Смирение пришло с возрастом. Мне было почти тридцать, и Жизнь представлялась мне этакой светской дамой, к которой я не смел подступиться с налету. Вот почему я пришел однажды к Фейару[82], издателю большинства моих народных романов, и сказал:
— Я решил поднять планку.
— Как вас понять?
— Хочу после народных романов попробовать роман полулитературный.
Этот термин позабавил его, но в то же время погрузил в бездну недоумения.
— Что вы подразумеваете под «полулитературой»?
Путаясь, я попытался объяснить:
— Существует десять, а то и двадцать видов литературы, которые подобны как бы разным отделам универмага, то есть существуют лишь по молчаливому уговору между продавцом и покупателем. У каждой из этих категорий свои правила, и нарушать их запрещено по причинам коммерческой порядочности. Над всем этим возвышается чистый роман, произведение искусства, который ориентируется только на себя самого и не подчиняется никаким издательским правилам. Пока я еще не чувствую себя достаточно зрелым, чтобы подступиться к этой категории.
Роман, настоящий роман нельзя написать до сорока лет: он предполагает зрелость, а раньше этого возраста ее не достичь. Романист подобен богу-отцу, но мне пока еще далеко до этого.
Тем не менее я считаю себя способным отойти от некоторых шаблонов и создавать героев, почти