абстрактных, поэтических, таких, как, например «сумерки». Это очень мило, но ничего не дает. Понимаете? Чтобы не было мазков, которые ничего не добавляли бы в третье измерение. Кстати, я убежден: то, что критики называют моей «атмосферой», есть не что иное, как импрессионизм в литературе. Мое детство прошло в эпоху импрессионистов, я всегда посещал музеи и выставки. Там-то я и приобрел определенную восприимчивость. Я стал одержим импрессионистами.
И. Вы когда-нибудь диктовали роман — «коммерческий» или любой другой?
С. Нет. Я — кустарь, мне необходимо работать собственными руками. Мне хотелось бы составлять роман из кусочков дерева. Хотелось бы делать персонажи весомыми, трехмерными. И хотелось бы создавать образ человека, в котором каждый, хорошенько всмотревшись, отыщет свои собственные проблемы. Потому-то я и говорю о поэзии: моя цель больше походит на цель поэта, нежели романиста. У моих персонажей есть профессия, есть свои особенности; всегда известен их возраст, семейное положение и так далее. Я пытаюсь сделать каждый персонаж тяжелым, как статуя, хочу, чтоб он был братом всех людей на земле.
И. Какая книга или автор произвели на вас особенное впечатление в молодости?
С. Сильнее всех меня поразил, вероятно, Гоголь. И, разумеется, Достоевский, но меньше, чем Гоголь.
И. Как вам кажется, почему вас заинтересовал Гоголь?
С. Потому что его персонажи — обычные люди, которые в то же время обладают тем, что я только что назвал третьим измерением. Они все окружены поэтическим ореолом. Но не таким, как у Оскара Уайльда — у Гоголя поэзия присутствует совершенно естественно, примерно так же, как у Конрада. Каждый персонаж весом, словно скульптура, — настолько он тяжел и насыщен.
И. Достоевский сказал, что он сам и некоторые его друзья-литераторы вышли из гоголевской «Шинели»[85]; я вижу, вы можете сказать о себе то же самое.
С. Да. Гоголь. И Достоевский.
И. Как-то мы с вами обсуждали один судебный процесс, имевший место несколько лет назад, и вы сказали, что часто с интересом следите за газетными материалами такого рода. Потом добавили: «Из этого я когда-нибудь, возможно, сделаю роман». Такое у вас случалось?
С. Да.
И. Вы делаете из таких сведений подборки?
С. Нет. Я говорю, что могу когда-нибудь это использовать, потом забываю, а Через несколько лет случай всплывает у меня в памяти. Подборок я не делаю.
И. В чем, по вашему мнению, принципиальная разница, если таковая существует, между вашими детективными романами, такими, как только что законченный роман о Мегрэ, и более серьезными книгами?
С. Точно такая же, как между картиной художника и эскизом, который он сделал для своего удовольствия, или для друзей, или просто как набросок.
И. В романах о Мегрэ вы наблюдаете персонаж только с точки зрения сыщика?
С. Да. Мегрэ не может влезть в шкуру персонажа. Он видит, объясняет и понимает, но он не может придать персонажу вес, какой тот имел бы в моем романе другого рода.
И. Следовательно, в течение тех одиннадцати дней, что вы пишете роман о Мегрэ, давление у вас особенно не скачет?
С. Нет. Очень незначительно.
И. Вы не доводите вашего детектива до крайности?
С. В этом-то все и дело. И я не испытываю ничего, кроме усталости после стольких часов сидения за машинкой. Ничего больше.
И. Еще один вопрос, если позволите. Заставляли ли вас критические статьи в печати сознательно изменить манеру письма? После того, что вы сказали, думаю, что нет.
С. Никогда.
Роман о человеке[86] (перевод Э. Шрайбер)
Почти день в день тридцать восемь лет назад я написал свой первый роман «На Арочном мосту», но это не стало — даже в моем родном городе Льеже — литературным событием. И если я сейчас вспоминаю о нем, то только потому, что за этим романом последовали другие, и до сих пор я продолжаю, в сущности, оставаться романистом, или, верней, используя термин, который, по мне, предпочтительней, ремесленником романного цеха.
Полагаю, любому ремесленнику случается задаваться вопросами о своей профессии, корнях, эволюции, о своей полезности или достоинстве; у меня тоже есть два вопроса, на которые я пытался отвечать в разные периоды жизни, исправляя, перестраивая, а иногда полностью изменяя предшествовавшие воззрения, но никогда не приходя к убедительной и всеобъемлющей теории.
Окажутся ли мои сегодняшние ответы удачнее? Возможно, я еще внесу в них поправки, но это не повод отказываться придать им хотя бы временную форму.
Для ответа на первый из этих вопросов нужно, чтобы 50-летний человек, каким я стал незаметно для себя, воскресил в памяти 16-летнего юнца, который, сидя за одноногим столиком красного дерева, более привычным к тому, чтобы на нем стоял горшок с цветком, окруженный фотографиями в металлических рамках, исписывал мелким, четким почерком страницу за страницей.
Я тогда был непоседлив, как жеребенок, и уже в течение нескольких месяцев моей любознательности благодаря подобной чуду снисходительности главного редактора одной из газет открылось практически безграничное поле для наблюдений. Я вел в ту пору в «Газетт де Льеж» колонку городских происшествий, «задавленных собак», совершенно, разумеется, непрестижную, но это открывало передо мной все двери и дало мне, репортеру, только-только оставившему коллеж, возможность увидеть оборотную сторону городских декораций, пробраться за кулисы и разобраться в рычагах. Только что исполнилась моя неосуществимая школьная мечта: я купил велосипед, а кроме того, газета разрешила мне пользоваться одной из мощных редакционных мотоциклеток.
И тем не менее каждый день, шел ли дождь или светило солнце, я запирался в гостиной родительского дома, которой пользовались только в самых торжественных случаях, и, сидя за шатким столиком, громоздил слова, предложения, абзацы, собиравшиеся в конце концов в главы, а те в свой черед становились романом, правда слишком коротким; впрочем, по мнению некоторых, это относится ко всем романам, впоследствии написанным мною.
И сегодня, в двадцатый, если не в пятидесятый раз я задаю себе все тот же вопрос: «Почему?»
Почему, вместо того чтобы распахнуть дверь и куда-нибудь умчаться, вместо того чтобы смешаться с себе подобными, о которых я должен все узнавать, я замыкался в четырех стенах, наполняя ограниченное ими пространство дымом своей трубки, и исступленно записывал неумелую историю?
Чтобы не было сомнений, заявляю, что это отнюдь не моя личная проблема и я вовсе не имею в виду заинтересовать своих современников тем юношей, пытавшимся обрисовать личность аптекаря, чьей