Генриха IV[138] или Рамсеса II[139] .
Сомневаюсь, однако, что сей ученейший молодой человек выработает когда-либо свой собственный взгляд на жизнь и на обязанности каждого по отношению к социальному механизму! Хотя, вероятно, он с присущей ему блестящей и бездумной эрудицией будет рассуждать о доброте, милосердии, человеческих чувствах и переживаниях.
И в сущности, тем лучше для него. Машины не бывают несчастными!
Если бы я был врачом…[140] (перевод Е. Боевской)
Когда я был маленьким, моя мама содержала семейный пансион, и среди студентов, сменявшихся под нашей крышей, всегда бывало двое или трое изучавших медицину.
Помимо всего прочего, для меня это обернулось тем, что первые познания в сексуальной сфере я почерпнул из анатомических таблиц, а вместо детского конструктора у меня был скелет, который я двадцать раз разбирал и снова собирал.
Несколько позже, задолго до того, как заговорили о Фрейде и психоанализе, словом, о психотерапии, а также задолго до того, как у меня появилось целенаправленное призвание, я стал мечтать о некой идеальной профессии, которой, на мой взгляд, недоставало в пестром реестре человеческих занятий, — о таком врачевании тел и душ, которое стремилось бы не просто обнаружить и излечить болезнь, и даже не только предвидеть ее и предупредить, но и починять судьбы, изломанные в силу несчастных обстоятельств.
Мне было, должно быть, лет пятнадцать, когда я обнаружил эту неспособность людей выпрямиться самостоятельно, и со всей серьезностью, как это бывает в пятнадцать лет, стал искать способы им помочь.
Что бы со мной стало, если бы смерть отца не положила для меня конец учению? Выбрал бы я профессию врача?
Выдержали бы мои нервы первое вскрытие и назойливый звон колокольчика, возвещающего приход священника с предсмертным причастием, — звон, который описан Селином [141] и столько раз волновал меня самого, когда ребенком я пел в хоре госпитальной церкви?
Теперь уже поздно искать ответы на эти вопросы, но могу вам признаться прямо и откровенно — я вам завидую.
Я романист, и только романист, я ваш собрат лишь наполовину, почему и нахожусь здесь на положении почетного гостя, вместо того чтобы участвовать в ваших трудах.
Разве на протяжении веков те, кто пытался постичь человека, чтобы облегчить его страдания, и те, кто пытался его постичь, чтобы воссоздать его при помощи слов, не жили между собой в добром согласии, разве и те и другие не были готовы не раздумывая уйти в изгнание, а то и поплатиться жизнью за свою любознательность?
На протяжении всей истории нам предстают два ряда имен: с одной стороны, имена врачей, с другой — писателей, и эти имена, принадлежащие тем, кто хоть ненамного расширил наши знания о нас самих, знакомы вам лучше, чем мне.
Феликс Марти-Ибаньес, возглавляющий факультет истории медицины в Нью-Йоркском медицинском институте, утверждает, что медицинское сословие дало миру больше писателей, чем любое другое, за исключением разве что духовенства.
А мой друг и учитель Соммерсет Моэм, сам по профессии врач, писал, что не знает лучшей школы для писателя, чем несколько лет, посвященных медицине. Полагает, что в кабинете адвоката можно узнать многое о человеческой натуре; но там вы имеете дело с людьми, которые себя контролируют. Они лгут, возможно, не больше, чем на приеме у врача, но зато лгут более непринужденно; это, несомненно, объясняется тем, что у адвоката нет такой настоятельной необходимости знать истину, интересы, которые он защищает, являются для него только материалом. Адвокат видит человеческую природу с точки зрения профессионала. Ну, а врач, особенно в больницах, видит ее без всяких покровов…
Эта страница из Моэма, которую имело бы смысл прочитать целиком, дала мне ключ к загадке, касающейся лично меня.
Я часто раздумывал: почему, в какой бы стране я ни жил, моими лучшими друзьями неизменно оказывались медики — сельские доктора и лабораторные исследователи, специалисты или главные врачи клиник? Неужели одна моя ипохондрия при всей ее остроте может объяснить эту тягу?
Истина же заключается в том, что мы, врачи и писатели, рассматриваем человека под одним, я бы сказал, углом зрения, ищем в нем один и тот же огонек истины.
Чосер[142], Сервантес, Шекспир, Браунинг[143], Даниель Дефо, Диккенс, Томас Манн, Джеймс Джойс [144], Бальзак и многие другие прекрасно знали своих современников-врачей, чему служат доказательством их сочинения, а, например, Достоевский, на которого психиатры ссылаются почти так же часто, как на «Эдипа»[145] Софокла, с самого детства тесно соприкасался с медициной, будучи сыном военного врача.
Врачами были и Чехов, и Рабле, и Шиллер, и Артур Шницлер[146] в Австрии, и Аксель Мунте[147] в Швеции, и Пио Бароха[148] в Испании, и Китс[149] в Англии — так же как все присутствующие здесь.
Каким образом я, ваш коллега лишь наполовину, осмелюсь подступиться к двум столь заманчивым главным темам данного конгресса?
Врач — помощник и наперсник судьбы.
Разве это не похоже на те возвышенные мечты, которые я вынашивал в пятнадцать лет, и разве здесь нет для меня соблазна уверовать в свою отроческую интуицию?
Человек XX века, рак и общество.
Увы, я не был вышколен изучением научных дисциплин; я могу выразить себя только через созданных мною персонажей.
В сущности, разве все, кто населяет мои романы, не бьются ощупью, почти всегда неумело, над проблемой человека перед лицом других людей, перед лицом жизни вообще?
Но разве не этим, в конечном счете, занимается почти что вся литература?
И разве не этим, начиная с Гиппократа[150] — да что я говорю, начиная с первых знахарей, — занимается, в сущности, медицина?
Испокон века представители рода человеческого искали гармонию, быть может, неосуществимую, между индивидуумом и разнообразными объединениями существ людской породы: сперва таким объединением была пара, семья, потом племя, город, королевство или империя и, наконец, то, что в наши дни зовется обществом.
Удавалось ли человечеству хотя бы на короткие мгновения чудом достичь такой гармонии или мы говорим о золотом веке и о добром старом времени лишь потому, что все это было очень давно?
Нам известно только одно: для того, чтобы знания наши совсем незначительно умножились, потребовались тысячелетия, и еще больше времени, полного ожесточенной борьбы, ушло на то, чтобы в большей или меньшей степени признать и окружить уважением понятие личности, которое теперь считается у нас основой человеческого достоинства.
Итак, наступил XX век, но беспокойств у нас больше, чем когда бы то ни было.
Вы, врачи, пришли к таким открытиям, на которые нельзя было и надеяться, и теперь от тех, кто трудится в лабораториях и клиниках, ждут самых дерзких предвидений.
Страдание почти побеждено. Болезни, наводившие ужас на наших отцов, исчезли, по-видимому, навсегда; сокращение детской смертности, увеличение продолжительности жизни ставят ныне серьезные