— Устроил. Прямо в общежитие и отвел. Надо будет на воскресенье пригласить его к нам, чтобы в свободное-то время на первых порах куда не свернул.
— Пироги замешу. Пригласим, — охотно ответила хозяйка.
— В доме гость, а ты, мать, мешкаешь, — напомнил Изот Кондратьевич жене. — Свернула бы хохлатке голову да угостила нас юшкой.
Она понимающе кивнула и вышла.
Анатолий Васильевич внимательно присматривался к хозяину дома. «Грабарь!»
Изот Кондратьевич перехватил его взгляд, полный любопытства. Почувствовал себя неловко. Кхекнул и спросил адвоката:
— Прямо из Донецка? Сейчас дорога — стеклышко. А бывало, пока до нас доберешься — всю душу вынет на ухабах. А чуть задождило — пересаживайся на трактор.
— Изот Кондратьевич, — заговорил Анатолий Васильевич, — смотрю я на вас… До чего вы мне напоминаете моего фронтового побратима. На Кавказе вам не доводилось?
Хозяин вмиг преобразился. Молодо заблестели исчерна-карие глаза.
— Сорвал нас немец с Миус-фронта, и попятились мы через ростовские земли, через Кубань до самого Кавказа. Едва зацепились за главные перевалы.
У Анатолия Васильевича вдруг затеплилась надежда: «Может…»
— Не в артиллерии доводилось?
— Так точно, сорокапяточка. Пистолет на колесах, как ее называла матушка-пехота.
— Девяносто пятый полк! — воскликнул Анатолий Васильевич. — Группа генерала Гайдаева!
«Грабарь! Знаменитый сорокапяточник! Он! Нашелся! Не погиб тогда в горах!»
Изот Кондратьевич стоял растерянный. Глянул на адвоката, покачал головой.
— Нет… Шахтерская дивизия полковника Провалова… До последнего в забое уголек рубал, а когда немец к Донбассу стал выходить, тут уж душа не выдержала, врубовку на сорокапятку поменял.
Анатолий Васильевич знал, что «его» Грабарь погиб, но сердце еще не хотело с этим мириться.
— Как же! Кавказские перевалы… Оплепен — высота 1010,3, Маратуки, село Рожет…
— У нас была своя горка: «Два брата». Немецкий генерал Ланц двинул от Гунайки на Георгиевское…
Анатолий Васильевич тяжко вздохнул, подошел к стене, на которой висели фотокарточки. Вновь принялся их рассматривать.
— Что-то ваших военных не вижу.
— Не довелось фотографироваться. Зимою сорок второго в плен попал. Семнадцать гнезд вражеских разорил своей сорокапяткой. Написали обо мне в дивизионной газете. Может, от нее пошло, а скорее немец и так заприметил. Но только я с пушечкой на огневую, а за меня и снайперы берутся и минометчики. Однажды накрыли залпом из шестиствольного… Я с горки-то скатился прямо к, врагу в лапы. Помяло всего, камешками пообтерло… Но не до смерти. Подлечился чуток в лагере для военнопленных. И отправили донецкого горняка в Рур на ихние шахты. Там французы, вольнонаемные, помогли: драпанул. Попал во Франции к партизанам. До конца войны у них и пробавлялся.
— А я смотрю, откуда у вас французский орден, — проговорил Анатолий Васильевич, внимательно слушавший старого шахтера.
— В позапрошлом году нашел меня… Да и наш-то, Красная Звезда, тоже двадцать с лишним лет был со мною в разлуке. Им за Кавказ наградили. Посмертно. А я вот, оказывается, жив…
Наступила пауза. Люди узнали друг о друге нечто очень важное. Вот как в разговоре с Ольгой Андреевной адвоката и мать подзащитного воедино связала девчушечка Леля, так сейчас мужчин объединило воспоминание о войне. Там осталась их молодость.
Теперь надо было переводить разговор на иную тему: трудную для всех, одинаково неприятную. И вмиг между отцом и адвокатом выросла какая-то невидимая стена отчуждения.
— Я буду вести дело вашего младшего сына, — пояснил Анатолий Васильевич.
Изот Кондратьевич настороженно глянул на Семерикова.
— Не его, — сказал Изот Кондратьевич, — нас с матерью к уголовной-то ответственности привлекли. Ходим по поселку, а люди глазами расстреливают за то, что вырастили преступника. Ольга Андреевна первое время носа со двора не показывала…
После недолгого разговора Анатолий Васильевич ушел на дома шахтера-пенсионера Изота Кондратьевича Грабаря с похоронным настроением; погибла мечта этих милых людей вырастить младшего, чтобы могли скоротать при нем свои последние годы. Их не в чем упрекнуть. Они сделали все, что могли.
II
Высшая мера…
Суд проходил при полупустом зале. Сидело несколько завсегдатаев да пяток случайных людей, которые пришли в областной суд по каким-то своим, не очень веселым делам. Из Углеграда приехали мать с отцом и Рая.
На один ряд сзади Ольги Андреевны сидела мать Евгения Комарова, которого убил в колонии Геннадий Грабарь. Интеллигентная женщина с правильными чертами лица. На вид ей было лет сорок. На голове траурная черная шаль. И это в августовскую жару! Мать Евгения не плакала, хотя и комкала судорожно в руках носовой платок. Она в упор смотрела на убийцу своего сына. А тот ни разу не обернулся в зал, хотя там сидели его мать, отец и женщина, которая родила ему дочку.
Речь Анатолия Васильевича как защитника была небольшой, почти без эмоций. Ни один из приведенных на суде фактов нельзя было поставить под сомнение: их подтвердили свидетели, их не отрицал подсудимый.
Во время своего выступления Анатолий Васильевич все время думал об Ольге Андреевне. Она сидела в третьем ряду — первые два были пустые, этого требовали правила охраны особо опасного преступника. Анатолий Васильевич, обращавшийся к членам суда, видел ее боковым зрением. Перед ним неотступно стояли ее пропитавшиеся слезами глаза. Поэтому он и говорил довольно убедительно о горе матери, вырастившей пятерых детей, о заслугах отца — почетного шахтера, о том, что у Геннадия Грабаря остается ребенок, нуждающийся в родительском внимании. О самом Геннадии еще более сдержанно, никакие цветистые фразы помочь не могли, да они бы прозвучали фальшиво, а быть неискренним Анатолий Васильевич не мог. Он говорил о том, что его подзащитный — крайне неуравновешенный человек. Во всех он видел личных врагов. Раздражительный, злобный. И таким его сделала чужая жестокость. Ребенок в трудные для страны послевоенные годы сталкивался с проявлениями грубой силы, а то и жестокостью, сам уверовал в то, что сила решает все. Еще мальчишкой применял силу при решении своих детских вопросов: бил сверстников и принуждал их к подчинению, обижал девчонок — и это сходило ему с рук. По соломинке, по веточке вила жестокость свое гнездо в его сердце. А близкие, а друзья, а любящие не заметили этого вовремя. Не до того было: шла война-разлучница, разорительница… Приходили похоронки: «Ваш муж… Ваш отец…» А порою и похоронок не было. Месяц, второй, третий… Полгода… Год! Четыре года и всю остальную жизнь — ни ответа, ни привета. Сохнет сердце, как земля в долгий зной, глубокие трещины — раны… Кровоточат, ноют. А мальчишка живет по своим законам жестокого детства. И вот постепенно Гена Грабарь приобретает вкус к насилию. Оно становится главной, доминирующей чертой его характера.
Таким было его детство. А отрочество? Юность?
Грязненькие проулочки-закоулочки шахтерского поселка, поросшие лебедой и лопухом, к июлю месяцу становились пустынно-желтыми от повилики, душившей собою все зеленое, живое. Горьковато- солоноватую воду носили ведрами из нескольких колонок, возле которых торчали вечные «хвостики». Верх совершенства канализации — выгребной колодец. Самым «культурным» мероприятием тех лет было посещение ресторана.
Где уж тут учиться благородству, рыцарству…
Наши дети — наша копия, этакий слегка модернизированный слепок наших взглядов, привычек,