же, как мы, индивидуумами, у которых есть свой характер, свои вкусы, свои интересы.
Начальник политотдела был не согласен с адвокатом: он покачивал головой:
— Я не берусь опровергать, Анатолий Васильевич, ваш тезис о том, что наука о наследственности стоит на пороге новых открытий и через пятнадцать лет преступниками будет заниматься не милиция, а здравоохранение. А пока жизнь вам как адвокату на решение проблемы «Генины гены» отпустила трое суток. За это время вы, защитник, обязаны отправить в адрес Президиума Верховного Совета прошение о помиловании.
— Я как-то читал, — после раздумий ответил Добрынину Анатолий Васильевич, — в одной из европейских стран лет сто пятьдесят тому, а может, больше, решили сэкономить на тюрьмах. Упразднили все, оставили только одну, и ту очень маленькую. Сроки наказания, даже за самое тяжкое преступление, были небольшими: три недели — предел. И условия содержания превосходные. Конечно, по тем временам. Но… если кто-то и где-то совершил преступление, то, освобождая место для очередного преступника, предыдущего вешали напротив окна. Легенда утверждает, что столь веский довод в пользу хорошего поведения действовал безотказно.
— История борьбы с преступностью уходит в века, — согласился начальник политотдела НТК. — Методы борьбы особым разнообразием не отличались, в их основе всегда лежала жестокость. Злодею, вору отрубали руки, рвали ноздри и уши, сажали на кол, распинали на кресте, гноили в ямах. Но это не искореняло преступности, а лишь усложняло ее формы. Советское правосудие отвергает жестокость как единственную меру борьбы с преступностью, — поставил Добрынин точку в этом споре. — Только за исключительно тяжкие преступления, тогда, когда уже все меры воздействия оказываются бессильными, для преступника определяется высшая мера социальной защиты — смертная казнь.
Анатолий Васильевич соглашался и не соглашался с Добрыниным. Он как адвокат мучительно искал правду. Он уже не мог сказать, что в просьбе его подзащитного о помиловании все выдумка, хотя и понимал, что Грабарь из мухи вылепил слона и теперь пытается продавать слоновую кость. Но проклятые болванки! На одной из них шабером нацарапан какой-то маузер или наган. И потом просверленное отверстие… Кто-то пытался изготовить самопал. И нет доказательств, что попытка не увенчалась успехом. Продолжая и углубляя версию о болванке, можно рассуждать так: заготовили с десяток — из восьми сделали самопалы, а эти две бросили за ненадобностью.
— Предположим такое: Грабарь убил и в поисках причины для смягчения меры наказания выдал, выболтал то, что знал: подготовка побега, изготовление оружия. И потом этот дурацкий разговор между Абашевым и Грабарем, мол, голову под пресс, чтобы умнее стал. Пусть не с тем внутренним содержанием, как указано в письме, но был! Как он трансформировался в восприятии Грабаря? Не мог Грабарь понять его в буквальном смысле?
— Мог, — согласился Добрынин. — И нам предстоит доказать или опровергнуть эти версии.
— А как же мне быть с прошением, сочиненным Грабарем? — с горечью воскликнул Анатолий Васильевич.
— Отправлять по назначению, — спокойно посоветовал Добрынин. — Сроки обязывают. А мы тем временем постараемся выяснить, какой процент лжи в правде Геннадия Грабаря.
В тот же день вечером, когда Анатолий Васильевич вместе с Добрыниным вернулись в Донецк, просьба о помиловании, сочиненная Грабарем и перепечатанная его защитником на машинке, ушла в Киев.
Два дня Анатолий Васильевич ходил сам не свой, все думал о проклятых болванках, подготовленных Зубаренко для изготовления самопала. «И молчит! Молчит! — думал он о дружке Грабаря. — Понимает, что факты против него, и все-таки берет всю ответственность на себя». Среди уголовников существует такое выражение: «паровоз» — это значит тянуть все и за всех. «Боится Грабаря! Не верит, что того могут расстрелять, то есть привести приговор в исполнение».
И уже в этом внутреннем сопротивлении Зубаренко для Анатолия Васильевича был некий упрек и вызов. «Законы должны выполняться неукоснительно, невзирая на лица. Неотвратимость наказания — одна из важнейших сторон правового воспитания».
Как трудно порою при всей кажущейся очевидности отделить правду от вымысла, провести между ними нерушимую границу!
В пятницу поздним вечером, когда Анатолий Васильевич уже готовился завалиться в постель, позвонил Добрынин:
— Анатолий Васильевич, есть кое-что для вас неожиданное.
— По Грабарю? — насторожился Семериков.
И в тот же миг понял, что ждал вот такого неожиданного, которое должно было или опровергнуть все собранные адвокатом факты, или как-то иначе выстроить их, по-иному обосновать.
Услышав восклицание Семерикова и по тону поняв, как возбужден защитник Грабаря, Добрынин ответил довольно уклончиво:
— Я бы не сказал сейчас: «по Грабарю». Пока это лишь параллель. Подходите в управление к начальнику УИТУ. Его звать Виталием Афанасьевичем Ивановым. Я буду там.
От дома, где жил Анатолий Васильевич, до областного управления минут семь пешком.
Семериков, отдуваясь, поднялся на шестой этаж.
И вот он в просторном, выглядевшем квадратным кабинете. Управление исправительно-трудовых колоний недавно справило новоселье. Здесь все еще пахло краской, пластиком, клеем…
В кабинете сидело пятеро. Четверо из них незнакомы Семерикову.
Навстречу адвокату поднялся высокий худощавый полковник. Глаза мудрые, как у школьного учителя, который давно работает в старших классах, любит и понимает своих озорных, находчивых воспитанников.
— Виталий Афанасьевич, — протянул он руку адвокату. — Начальник УИТУ. Вот, Анатолий Васильевич, решили задачку с тремя неизвестными, которую вы сочинили с Грабарем.
Посреди широкого полированного стола на белом листе писчей бумаги лежал… самодельный наган, вернее, самопал. Именно самопал. Рукоятка утолщенная, обработана грубо. Барабан «пузатый», — пришло сравнение Семерикову. Словом, большой, смахивающий на шар. Самопал опирался всей тяжестью на барабан, задирая кверху ствол, словно бы прицеливался к какой-то метке на стене. Металл, из которого когда-то смастерили оружие, успел потускнеть.
Полковник пододвинул Семерикову самопал вместе с листом бумаги, на котором лежало оружие.
— Год назад из этой штуки были убиты трое, в том числе милиционер. Его — из-за оружия.
— Но Грабарь в это время уже сидел! — воскликнул Анатолий Васильевич, пораженный тем, что узнал об очередном преступлении. «Трое…»
— И милиционера и работников сберкассы убил Алтынов-Задонский, — пояснил полковник. — Мы порою в своих учреждениях коллекционируем таких отпетых… А этот и среди них особый. Выпускали его после седьмого срока, знали, что вернется вскоре к нам… Совершит очередной грабеж и вернется… Но держать не имели нрава: отбыл человек наказание…
Полковник тяжко передохнул, пощупал взглядом оружие, лежавшее на столе, и как бы подытожил:
— Смертный приговор в отношении Алтынова-Задонского приведен в исполнение. Но на следствии Алтынов утверждал, что купил «ствол» у неизвестного ему человека. Но вот что примечательно: Алтынов последнее наказание отбывал в первой колонии. И вот теперь в связи с заявлением Грабаря и результатами обыска там же созрела идея сличить с помощью спектрального анализа самопал Алтынова и зубаревские болванки. Оказывается, то и другое из одной марки металла.
Первой реакцией Семерикова была досада: «Грабарь прав: оружие в колонии так-таки изготовлялось».
Анатолий Васильевич поймал себя на мысли, что ему совсем не хочется видеть Грабаря правым даже в самых незначительных деталях. А тут такое — оружие.
Семериков еще не знал, что этот факт даст ему как адвокату, но в том, что теперь все написанное Грабарем в прошении на помилование приобретет особое звучание, не сомневался.
— По всей вероятности, револьвер изготовлял Зубаренко, — сказал адвокату полковник. — Кстати,