парадного входа я вроде нотариус, а с черного — подпольный адвокат. Иной раз какой-нибудь деятель полусвета заглянет — я и то рад-радешенек.
И тут Калев услыхал рассказ о жизни Вольдемара — о ее великих тяготах и редких радостях. Дескать, с этими макаронниками да пуэрторикашками дела вести — это тебе не пиво хлебать: орава жуликов, проституток и прочего люда, угодившего под колеса жизни. Да-а, всякого повидал этот человек с судьбой пестрой, как лоскутное одеяло.
Вольдемар отвернул пробку.
— Кто так пьет — коньяк с пивом, прямо как мужики пьем.
— А мы и есть мужичье, — отвесил Вольдемар. — И у мужика гордость своя, мужицкая. — Он разлил коньяк по рюмкам, которые Калев отыскал в буфете, и они принялись смаковать напиток. Настроение стремительно поднималось.
— И все-таки в одном мы явно впереди вас, полуортодоксов, — ухмыльнулся гость. — Куда демократичней.
— Это в чем же?
— В сексе, — осклабился Вольдемар Сяэск. Из портфеля на свет божий появился альбом с жуткой фотографией на обложке. Калева аж передернуло.
— Ну что, апостол морали, дрогнул?
— Знаешь, Марик, меня от такого воротит, — честно признался Калев Пилль. — Это уж слишком.
— Что — и глянуть боишься?..
— Да чего тут бояться…
Калев с опаской взял непристойную книгу в распаренные руки. Вот сейчас он испачкается, а все же хотелось посмотреть. Наверное, с таким чувством глядят на автомобильную катастрофу или похороны: и не хочется смотреть, и глаз не отвести.
Кроме того, он, Калев Пилль, хотя почему же «кроме», наоборот, прежде всего — идеологический работник и должен быть в курсе, чтобы успешно вести контрпропаганду.
Уму непостижимо, какие мерзкие там были снимки! Содом и Гоморра. Одна картинка особенно покоробила Калева, до того она была гадкая и противоестественная. Что ж это за люди, для которых фабрикуют такую мерзопакость? Неужели эти картинки кому-то нравятся?
Калев инстинктивно опустил глаза — они сидели нагишом, набросив на плечи халаты, — ну нет, на его мужественность альбом действовал вполне отпугивающе. Неужели Волли нужны такие вот картинки?
— Ну? — спросил тот, занятый фотографированием бани.
— Отвратительно, — сердито бросил Калев.
— Большинство-то конечно, — согласился Вольдемар.
И правда, не все снимки были пакостными. На одном возлежала молодая девица — кровь с молоком, с довольно милыми голубыми глазами и совсем еще детской улыбкой. Да и наготу свою она хоть как-то прикрывала. Наверно, еще не окончательно испорчена, ее, пожалуй, удалось бы отвоевать для нормальной жизни. Может, ей приходится из-за денег?..
— Эта вот вполне ничего. Ты у нас говорить мастак, вполне подошел бы ей в духовные отцы, протянул бы руку помощи, — ухмыльнулся Вольдемар Сяэск, словно читая мысли Калева, который почувствовал, что краснеет. Хорошо, что они в бане, — все одно распаренные!
— Где уж мне, — стесняясь, забормотал он, но тут же нашел верный тон: — Ты же у таких отец- исповедник. Сам признался!
Вольдемар Сяэск согласился: конечно, с темной стороной жизни он знаком — ремесло обязывает. Случалось, какая-нибудь клиентка предлагала расплатиться натурой, как-то даже один мужчина намекнул…
— Мужчина! — дурным голосом завопил Калев. Уж не стал ли Волли в этой непотребной стране…?
— Ну, что ты на меня вылупился, как Адам на змея? — захихикал этот пособник шлюх и лизнул коньяк, словно кот сметану, — думаешь, я любезно согласился, да? — И после паузы продолжил: — Ничто человеческое мне не чуждо, но это не для меня. Я его словечки на пленочку записал, а потом проиграл ему. Он мне тут же все и заплатил аккуратненько, еще и пленку в придачу выкупил.
Что до Калева — ему такой метод показался, конечно, низостью, но не объявлять же об этом — он предпочел вкусить коньяку. И впрямь царский напиток, вон как в голову ударил.
— Живешь ты, как вы тут выражаетесь, в стране всех свобод, а на поверку с женой развестись — и то не можешь, — довольно заявил Сяэск. — Партийное руководство такие дела не очень-то приветствует. Вмиг с работы полетишь! Это я точно знаю.
— Ничего ты не знаешь, — рассерженно зашипел Калев. — Мы же не какие-нибудь католики.
— Иной раз и почище бываете, — усмехнулся Вольдемар.
— Ну, знаешь!.. Ты, выходит, кроме развеселеньких журнальчиков, еще и политическую писанину исправно почитываешь! — Калев как с цепи сорвался. — Да еще за чистую монету принимаешь! Видал ваши газетенки. И чем эфир засоряете, слыхал, и…
— Где это ты видел такие газеты? — усомнился было Волли.
— Да уж видел! На совещания приглашают, где такие вопросы обсуждаются, — выстрелил Калев Пилль. Нам необходимо быть бдительными! Приезжают разные паршивцы, а потом строчат свои пасквили! — Тут Калеву сделалось неловко — все это звучало по-детски. Так похваляется староста класса, побывав на закрытом собрании в учительской. И вообще, с чего это он голос повысил? Разве на гостей кричат?
И действительно, Волли и впрямь сник. А может, подействовали жара и выпивка — во всяком случае, он поднялся, сказал, что пойдет глотнуть воздуху, и заковылял к дверям, багровый и скрюченный. И снова Калев Пилль пожалел его. Поднялся и вышел вслед за школьным приятелем.
Просыпалась зимняя ночь. С темного неба безмолвно опадали редкие хлопья снега. Баня стояла на взгорье, а внизу расстилались спокойные, отливающие синевой снежные долины. Приятели чувствовали себя вознесенными. А для полноты счастья вдоль шоссе заскользили, позванивая бубенчиком, едва угадываемые сани.
Вольдемар Сяэск вздохнул. И в том, что вздох этот вырвался из самого сердца, сомневаться не приходилось. Он смотрел на Калева снизу вверх — маленький, сухощавый, пучеглазый мужичонка, а гляди- ка, и такой, оказывается, умеет чувствовать, потому что с горькой завистью и грустью у него вырвалось:
— Да, Эстония…
За эти слова Калев все ему простил. И что-то подкатило вдруг к горлу: насколько же он, Калев, богаче и счастливее бывшего приятеля.
Помолчали.
— Тебе что, худо? — теперь Калев был согласен хоть на руках нести Вольдемара обратно в баню.
— Да нет, отлегло.
Воротившись в баню, Вольдемар тут же принял какую-то таблетку.
Роскошный интерьер и ожидавший их коньяк живо рассеяли умиление, и Калев уже лукаво спросил:
— Да ты, никак, наркоман?
— Ulkus duodenici — язва двенадцатиперстной, — сообщил Вольдемар, — а таблетка вроде соды. Он сразу почувствовал себя лучше, подлил коньяку и запил нарзаном.
— Этим нарзаном хорошо запивать, в нем, кажется, есть что-то щёлочное. — Он изучал этикетку, складывая русские буквы в слова. Калев ждал, когда Волли пройдется насчет русского, однако нет, промолчал — очевидно, объявлялось перемирие, по крайней мере, по острым политическим вопросам.
— Теперь мы говорим «щелочное», — поправил Калев и снова поймал себя на том, что разглядывает прелестную голубоглазую греховодницу: в этой зачумленной книжонке она была единственной, от которой не воротило, наоборот, она даже нравилась.
— Моногамия — оно конечно, но… — засмеялся Вольдемар, проследив за его взглядом.
Коньяк разгорячил Калеву кровь, и внезапно он решил, что разыгрывать апостола морали — тоже нелепо. Пусть не считают эстонцев оскопленными пуританами:
— Если честно, супругу свою я, конечно, выше всех ставлю, но ведь от греха даже папа римский не