Здесь тепло и хорошо, пахнет огнем и смолистыми стружками. Мне сонно и спокойно. Мне кажется, что Леа стережет не только склад, но и меня. Так хорошо знать, что тебя стерегут и что стережет тебя такая серьезная девушка с требовательным взглядом.
— В тысяча девятьсот втором году удалось впервые у отделенного от человеческого тела сердца вызвать сокращения через несколько часов после смерти…
Мне не хочется думать о таких вещах, да и Леа становится крайне серьезной. Наверно, она представила себе, как это несчастное сердце поместили в сосуд и надувательски заставили работать. Ведь сердцу хочется, чтоб мы жили, вот оно и работает, работает без передышки. Но у сердца нет ни ума, ни глаз, оно не знает, ради чего ему приходится так вкалывать. Оно качает кровь, независимо от нашей воли. Сердце бессердечно и бессовестно …
Леа снова подходит к двери.
— Нащупайте у себя пульс лучекостной артерии, сонной артерии и височной артерии.
Она вздергивает вверх левый рукав, ищет пульс. Почему-то и я начинаю искать пульс своей лучекостной артерии.
Двое людей, полутемный склад, печка для сжигания опилок. Двое людей прислушиваются к своему сердцу, проверяют, бьется ли оно и как бьется. Мы живы. Я раньше тебя, Леа, покину это пятно света между двумя мраками. Ты должна жить долго, тебе наверняка предназначено сотворить новые конусовидные сердца, новые освещаемые на миг лица.
Освещенные лица вспыхнут на миг и растворятся в эбеновой тьме.
Теперь мы с Леа ищем сонную артерию. Шея у нее мягкая, ее, наверно, еще ни разу не касались мужские губы, белая шея с очень мягкой, гладкой и нежной кожей, но на зависть молодая и напряженная!
Кадык под моей ладонью скачет, как поплавок, весь подбородок усеян кустами жесткой щетины.
Наконец мы переходим к височной артерии. Леа найти ее труднее, чем мне. Она начинает даже сомневаться: мол, кто его знает, есть ли у нее вообще эта височная артерия. Но моя височная артерия хорошо мне знакома: я ведь так часто сидел, сжимая голову руками, наверняка чаще, чем она.
Леа закрывает учебник анатомии. Теперь она знает про сердце ровно столько, сколько требуется.
Я усаживаюсь поудобнее, прислоняюсь спиной к стене. Я с удовольствием послушал бы что-нибудь еще и, может быть, подремал бы. Когда-нибудь Леа будет убаюкивать своих детей, но ей и в голову не придет, что однажды она уже убаюкивала кого-то другого.
И Леа начинает:
— Треугольник ABC подобен треугольнику А
Просыпаюсь я почти в семь. Леа спит за столиком, уронив голову на руки. Учебник, рассказывающий о конусовидных сердцах, лежит на полу. За окном на потолке виднеется небо в тучах.
Я встаю, смахиваю с пальто пыль и, крадучись, выбираюсь из сеней.
Утро пасмурное и ветреное. По-прежнему сеется дождь. Лицо обдает мелкими брызгами. Свежо. Желтый молочный фургон подкатывает к магазину. Гремят бутылки. Придется бродить почти целый час — «Централь» открывается в восемь.
Из трубы электростанции тянется веревкой черный, как деготь, дым. От рыбкомбината несет запахом прогоркшего растительного масла. В порту астматически гудит паровоз.
Возле трамвайной остановки ставит свой лоток продавщица с обметанным болячками ртом. Толстый слой пудры или грима, — уж не знаю, что там у нее на лице, — осыпается хлопьями, подрагивающими на щеках, как чешуя. Сегодня лотошница торгует жареными пирожками по тринадцать копеек за штуку.
На Раннавярава, на холме — матросский рай, он же — летний сад. Сейчас ветер громыхает там ржавой жестью. Не то ракеты, не то гондолы какого-то воздушного аттракциона похожи на пронзенные вертелами колбаски. При мысли о сальной колбасе меня начинает подташнивать.
Дохожу до Башенной площади. Убогие чахлые обрубки, гордость таллинцев, угрюмо застыли. На их выступах раскиданы голуби. Они обгадили все башенные стены. Словно в насмешку, репродуктор испускает рев, и я слышу знакомую старую песню, страстную и нежную, — «Родной Таллин», сложенную в дни войны в тылу:
Мне мой северный вспомнился Таллин, его зябкая летняя ночь.
Летняя ночь. Каштановые свечи. Ветер приносит из пригорода запах сена. На сумеречных улицах белеют платья…
Остается полчаса. Гнусный город. Сам я гнусный. Вы и не знаете, как я люблю этот город…
Ратушная площадь. Улица Куллассепа — золотых дел мастеров. Я замечаю поравнявшегося с магазином химтоваров юношу с таким знакомым лицом. В руке у него — набитый до отказа портфель. Инд- рек Лехис? Я вздрагиваю. Заметил ли он меня? Кажется, нет. И непонятно почему, я ныряю в переднюю шляпной мастерской. Неужто я и впрямь боюсь этого Индрека?
Я прислоняюсь к сырой стене передней и перевожу дух. И тут замечаю, что я дрожу всем телом. Даже голова трясется. Господи, до чего же я устал! Излечусь ли я когда-нибудь от этой усталости? Не знаю.
Я знаю одно: скоро откроют «Централь». И вот я иду туда, послушно стою в хвосте, вдыхаю ноздрями несвежий кухонный запах третьеразрядной столовой, изучаю свое отражение в стекле холодильных прилавков, где ломтиками розовеет лосось и зеленеет салат из зеленого лука, и, немного робея перед буфетчицей с мощным телом и злыми глазами, прошу:
— Пожалуйста, пару пива…
А. Д. 1967.
Примечания
1
L'art pour l'art — искусство для искусства (франц.).