выведешь ее более напыщенной и суровой, нарисуешь грубую карикатуру — но на первых двух страницах она предстает поистине комичным персонажем. Мне не терпится поскорее прочитать продолжение.
Когда она удалилась, чтобы отдать служанке распоряжения относительно моего завтрака, я просмотрел на удивление толстую пачку страниц. Первая фраза была в точности такой, как я продиктовал. Все остальное не имело ко мне ни малейшего отношения.
Кэролайн оказалась права в своем скоропалительном суждении: «мисс Клак» — несносная, назойливая старая дева, помешанная на религиозных брошюрах, — была изображена с подлинной художественной силой и мастерством. В описании людей и событий, увиденных глазами сей пожилой дамы, имеющей превратное представление о себе и окружающих, чувствовалась гораздо более уверенная рука и содержалось гораздо больше изящного юмора, чем в длинных, замысловатых, тяжеловесных предложениях, что я диктовал ночью.
Черт бы его побрал! Второй Уилки писал «Лунный камень», и я ничего не мог с этим поделать.
И он писал лучше меня.
Глава 32
Матушка скончалась девятнадцатого марта.
Погребение прошло без меня. Не имея возможности присутствовать на похоронах, я письменно попросил своего друга Холмена Ханта, всего неделей ранее сопровождавшего меня в моем очередном походе на спектакль «Проезд закрыт», поехать вместо меня. В моей записке к нему среди всего прочего говорилось:
Я уверен, для него (я имел в виду брата Чарли) будет величайшим утешением увидеть старого друга, которого любила моя мать и которого любим мы.
Честно говоря, дорогой читатель, я понятия не имел, любила ли моя мать Холмена Ханта и питал ли он нежные чувства к ней, но он несколько раз обедал с ней при мне, а потому я не видел причин, почему бы ему не заменить меня на похоронах Хэрриет Коллинз.
Вы наверняка сочли меня холодным и бессердечным — ведь я не поехал на похороны собственной матери, хотя самочувствие позволяло! — но вы перемените свое мнение, когда узнаете о мыслях и чувствах, одолевавших меня тогда. Все представлялось до жути логичным. Если я вместе с Чарли приеду попрощаться с покойной, как поведут себя скарабеи — ее и мой, — почувствовав близкое присутствие друг друга? Мысль об отвратительном насекомом, ползающем, грызущем, скребущем лапками в мертвом теле матери, казалась просто невыносимой.
И что произойдет — еще до похорон, когда открытый гроб выставят в гостиной для прощания, — если я увижу (особенно если увижу только я один), как жвалы, голова и закованное в панцирь тело скарабея вылезают из мертвых белых губ матери?
Мой рассудок такого не выдержит.
А во время самих похорон, когда гроб опустят в мерзлую яму рядом с могилой нашего отца, один я подамся вперед, напряженно вглядываясь и прислушиваясь, вглядываясь и прислушиваясь даже после того, как первые комья земли ударятся о крышку гроба.
Ибо кому, как не мне, знать, что повсюду под Лондоном пролегают тоннели и в тоннелях тех обитают ужасные существа? И кто знает, какому злотворному влиянию и подстрекательству со стороны Друда подвергается хитинопанцирное насекомое, к настоящему времени сожравшее все мертвое мозговое вещество и наверняка выросшее до размеров, какие прежде имел мозг матери?
Посему я остался страдать дома, в постели.
К концу февраля я снова начал писать «Лунный камень» сидя за рабочим столом в кабинете, если самочувствие позволяло, но чаще полулежа в постели. Когда я работал один в кабинете или спальне, ко мне часто присоединялся Второй Уилки, молча смотревший на меня почти укоризненным взглядом. Мне пришло в голову, что, возможно, он рассчитывал заменить меня (закончить этот роман и сочинить следующий, сорвать рукоплескания читающей публики, занять мое место в постели Кэролайн и в обществе) в случае моей смерти. Кто знает? Разве я недавно не собирался точно так же заменить Чарльза Диккенса?
Я понимал, что неожиданно обнаружившаяся болезнь (и еще более неожиданная кончина) одной из моих героинь — всеми любимой и уважаемой леди Вериндер, чья роль с начала и до конца остается второстепенной, но чье закулисное присутствие, умиротворяющее и великодушное, ощущается на протяжении всего романа, — подсказаны мне подсознательными велениями моего творческого ума и являются своего рода данью почтения, отданной покойной матери.
Следует заметить, что скарабей явно не видел сквозь мои глаза, что именно я пишу. Каждую ночь, когда Фрэнк Берд колол мне морфий, мне снились нетеры, боги Черной Земли, и различные ритуалы, им посвященные, но я ни разу не выполнил обязанностей писца, возложенных на меня Друдом, — я не написал ни единого слова о темных языческих богах.
Когда я брался за перо, жук в моем мозгу утихомиривался, вероятно полагая, будто я записываю свои сны о древних ритуалах. На самом деле все это время я писал о курьезном старом слуге Габриэле Беттередже (и его одержимости «Робинзоном Крузо», книгой, высоко ценимой и мной), об отважной (хотя и до глупого упрямой) Рэчел, о героическом (пусть и странным образом одураченном) Франклине Блэке, о служанке Розанне Спирман, страдающей физическим уродством и обреченной на гибель в зыбучих песках, о набожной любительнице брошюр благочестивого содержания мисс Клак (чей уморительный образ являлся вкладом Второго Уилки) и, конечно же, об умном (но не главном в раскрытии тайны) сержанте Каффе. Живущий во мне паразит считал, что я лихорадочно строчу целыми днями, покорно выполняя обязанности писца.
Тупое насекомое.
Первые выпуски моего романа публика принимала с неослабным и даже возрастающим восторгом. Уиллс сообщал, что с каждым месяцем в день выхода очередного номера журнала к редакционной конторе на Веллингтон-стрит стекается все больше народа. Все только и говорили, что о Лунном камне, да о том, кто и каким образом похитил бесценный алмаз. Разумеется, никто не представлял всей меры моей изобретательности, проявленной в развязке романа, и, еще даже не приступив к работе над заключительными главами, я был абсолютно уверен: никто и близко не догадывается, сколь поразительным образом раскроется тайна. Принимая во внимание это и триумфальный успех моей пьесы, я рассчитывал произвести сильное впечатление на Чарльза Диккенса, когда он вернется.
Если он вернется живым.
Все чаще и чаще мы с Уиллсом получали из различных источников (но обычно из искренних писем Джорджа Долби к дочерям Диккенса) тревожные сведения об ухудшающемся здоровье Неподражаемого. Из-за инфлюэнцы, подхваченной во время почти ежедневных поездок по американским провинциям, он оставался в постели почти весь день и ничего не ел до трех часов пополудни. Все мы премного удивились, узнав, что Диккенс — в ходе своих турне всегда настаивавший на проживании в гостиницах, а не в частных домах — в Бостоне разнедужился до такой степени, что был вынужден остановиться у своих друзей Филдсов, а не в «Паркер-хаусе», как планировалось.
Помимо инфлюэнцы и катара дыхательных путей Диккенса изводили крайняя усталость и острые боли во вновь опухшей левой ноге. Долби каждый вечер чуть не на плечах вытаскивал Шефа на сцену, хотя уже в кулисах Неподражаемый собирался с силами и выходил к чтецкой кафедре широким шагом, превосходно имитируя прежнюю свою резвую, пружинистую поступь. А во время антрактов и после концерта Долби и прочим приходилось подхватывать на руки совершенно изнуренного писателя, готового лишиться чувств. Миссис Филдс написала дочери Диккенса Мейми, что перед последним концертом в Бостоне, состоявшимся восьмого апреля, Диккенс похвастался, что к нему вернулись прежние силы, — тем не менее после выступления он не смог даже переодеться и добрых полчаса лежал пластом на диване «в крайне изнеможенном состоянии», прежде чем позволил отвести себя в свою комнату.