операции маму выписали, но уже на следующий день шов разошёлся, в открытой ране началось нагноение. Машина «скорой помощи» отвезла её обратно в больницу, однако в приёмном покое она услышала, что мест нет. Её отправили домой своим ходом, даже не обработав открытую рану, тянувшуюся от середины груди почти до лопатки! Через день хирург в районной поликлинике зашил шов, но неудачно. В течение месяца рана не заживала, и маму опять направили в хорошо знакомую ей больницу…
Можно сказать, что это отступление не имеет отношения к основной линии моих воспоминаний. Но так уж получается, что память полна мельчайших деталей, разнообразных событий, накладывающихся друг на друга множеством слоёв.
Моя матушка жила одиноко после кончины Юрваса. Он умер, и внезапно выяснилось, что друзей у него не было. По крайней мере, не нашлось таких, которые поддержали бы семью ушедшего из жизни друга. Поначалу я никак не мог понять этого, отказывался верить в то, что окружавшие меня люди не могли найти времени хотя бы для формального телефонного звонка в годовщину смерти Юрваса. Я звонил их, приглашал, а они только спрашивали: «Неужели уже год? Подумать только, как время летит»… Сейчас это не удивляет меня. В разведке редко встречаются друзья, чаще – просто коллеги. Разведка – не воинское братство, а система поиска и добычи информации. Там всё подчинено исключительно этому поиску. Когда уж тут найти время для дружбы? Где уж тут по-настоящему любить и думать о семье, тем более о чужой?
Впрочем, говоря о друзьях, я не совсем точен. Есть два человека, которых я не могу не упомянуть.
Во-первых, Валерий Трифонович Буренков. Он часто встречался со мной, старался помочь, относился ко мне вполне по-товарищески, никогда не поучал свысока. Было в нём нечто, напоминавшее мне моего отца, но что – не знаю. Он работал в разных странах, прошёл и через военные действия, в Афганистане сильно повредил спину при взрыве. Уйдя на пенсию, он не превратился в жалкого старикашку, которого ничто не интересует; нет он продолжает активно трудиться, хотя его работа не имеет теперь никакого отношения к спецслужбам. Приятно осознавать, что я знаком с этим мужественным человеком – разведчиком, на долю которого выпало немало тягот. До сих пор он ходит 24 декабря – день смерти Юрваса – на кладбище, чтобы постоять с непокрытой головой у могилы товарища.
Во-вторых, у Юрваса был со времён Индии очень хороший друг – Леонид Владимирович Шебаршин. В Дели они любили посидеть вместе, послушать музыку, выпить холодного пива, иногда выезжали на охоту, где тоже больше наслаждались разговорами и природой, чем стреляли по уткам. Однажды, когда Юрвас уже был неподвижен, Леонид Владимирович приехал к нам и спросил у моего отца, кивнув на меня: «Юра, может, Андрея к нам взять?» Отец отрицательно покачал головой… Шебаршин был единственный, кто десять лет подряд появлялся в нашем доме 24 декабря. Мы устраивались на кухне и сидели не один час за бутылкой водки, вспоминая прошлое и размышляя о настоящем. Мне приятно, что он приходил в наш дом. С 1989 года Шебаршин возглавлял советскую разведку и завоевал среди коллег репутацию высочайшего профессионала. Его уволили из КГБ сразу после ГКЧП, но он продолжал работать, создав собственную фирму «специального» направления. От него я слышал о моём отце только добрые слова. Но всё же, вспоминая Юрваса, мы всегда говорили не о разведчике, а просто о человеке. Человек всегда важнее профессии. Не знаю, что сближало их…
Мы часто встречались в Шебаршиным после смерти Юрваса. Леонид Владимирович казался мне страшно одиноким. Он был сух в общении и скрытен, мне никогда не удавалось вывести его на откровенный разговор, касающийся разведки. Профессия выработала в нём чрезмерную подозрительность. Возможно, мой отец был единственный человек, с которым он позволял себе разговаривать предельно доверительно, поэтому на титульном листе книги «И жизни мелочные сны» он написал мне ровным почерком: «Дорогой Андрей! На эту книжечку меня вдохновила во многом память о моём дорогом Юрии Васильевиче Нефёдове»…
Время мчится стремительно, набирает скорость в геометрической прогрессии. Сегодня у меня уже не получается вспомнить то, что ещё вчера казалось незыблемой основой памяти. Я бродил по пространству воспоминаний о событиях мой юности, как заключённый по прогулочному дворику. Не было сомнений, что я никогда не выберусь оттуда. Я настолько сжился с моим прошлым, что не мог представить себя без этих воспоминаний. Время от времени я удалялся немного, но никогда не терял из виду ту огороженную территорию памяти, без которой не мог жить. Я уходил от воспоминаний, но легко возвращался к ним, перебирая мельчайшие детали, наслаждаясь их присутствием в моей жизни. Память безмерна, и она делала мою жизнь такой же безмерной.
Но вот однажды я заметил, что ушёл слишком далеко. Попытавшись вернуться в то пространство, где меня всегда ожидало прошлое, я с удивлением обнаружил, что не могу найти дорогу туда. Время обмануло. Оно побежало с такой скоростью, что я не заметил его и ушёл слишком далеко. Возврата нет…
Первые стоки «Эона памяти» я написал более десяти лет назад и за четыре месяца завершил повесть. Всё возникало передо мной – живое, объёмное, настоящее, болезненное. Я успел записать главное. Затем стал добавлять кое-что, так как происходили новые события, которые развязывали некоторые узлы прошлого. Сегодня я не смог бы вспомнить того, что было
Каждый человек обязан быть свидетелем времени, каждый обязан искренне делиться своей жизнью с окружающим миром, чтобы мир мог понять нас, а мы могли понять мир.
Я много раз пытался поставить точку в этих воспоминаниях, но никак не мог подобрать подходящих слов. И вот я нашёл нужное, перечитывая «Жизнь Арсеньева». Слова и чувства Ивана Бунина удивительным образом совпали с моими, поэтому я ставлю их сюда и тем самым подвожу окончательный итог задуманным воспоминаниям о жизнелюбивом Юрвасе: «Когда я вспоминаю отца, всегда чувствую раскаяние – всё кажется, что недостаточно ценил и любил его. Всякий раз чувствую вину, что слишком мало знаю его жизнь, особенно молодость – слишком мало заботился узнавать её, когда можно было! И всё стараюсь и не могу понять полностью, что он был за человек, – человек совсем особого века и особого племени, удивительный какой-то разнообразной талантливостью всей своей натуры, живого сердца и быстрого ума, всё понимавших, всё схватывавших с одного намёка, соединявший в себе душевную прямоту и душевную сокровенность, наружную простоту характера и внутреннюю сложность его, трезвую зоркость глаза и певчую романтичность сердца»…
ПРО ЛЮБУ УРИЦКУЮ
С Любой Урицкой меня познакомил Александр Шеко, а его привела откуда-то моя тёща, которая обладала талантом знакомиться с необыкновенными людьми, которые в свою очередь знакомили нас ещё с кем-то…
Если начинать распутывать клубок человек-человек-кто-когда-откуда, то обнаруживаются тысячи любопытных картин и жизнь открывается в таком неожиданном виде, в таких деталях, что сравнить её можно только со сложнейшей агентурной сетью, созданной не спецслужбами, а неведомыми человеку силами. Мы все играем в жизни друг друга важную роль, но никто не знает наверняка, какая роль ему отведена. Иногда мы просто приходим и рассказываем что-то, а наш слушатель (может, даже невольный, случайный) из всего разговора вычленяет одну-единственную фразу, и эта фраза постепенно совершает переворот в его сознании. А мы просто говорили, просто делились впечатлениями о чём-то незначительном…
Мы были молоды – моя жена и я – и смотрели на мир ненасытными глазами. Советская идеология ограничивает не меньше и не больше, чем любая другая жёсткая система, структурирующая нравственные и моральные догмы, и нам хотелось заглянуть за пределы этих границ. Картины Александра Шеко легко сорвали засовы с запертых ворот общепринятой живописи и впустили нас в пространство абсолютно свободного изобразительного искусства. Рассказывая о своём творческом пути, Саша знакомил нас с