Я помню дословно, потому что впоследствии мы чуть не сто раз перечитывали эти строки в купленном нами полном собрании сочинений Шекспира. Это и в самом деле было похоже на то, как кавалерийский офицер разговаривает с любимой, но слишком уж привязчивой женой. Сколько между нами было подобных разговоров, Либби? И я всегда обещал, что, куда бы меня ни послали, я вызову тебя и мы будем вместе.
И еще, помню, ты смеялась в тот день над кажущимся сходством Хотспера со мной, когда он спрашивал совета у своих офицеров, но обрывал их на полуслове, не дослушав. И ты сказала, что нрав Хотспера и его бесшабашная храбрость так сильно напоминают меня, что ты думаешь, не называть ли тебе меня в любовных письмах «Мой дорогой Хостпер», а не «Оти».
Но потом Генрих Перси, Хотспер, погиб на поле боя. (В поединке от руки этого никудышного хлыща принца Уэльского, чему я ни на минуту не поверил.)
А потом этот жирный, пьяный мешок, этот трусливый обжора Фальстаф произнес идиотский монолог о чести, которая всего лишь слово, а значит — ничто, а потом дошел даже до того, что пронзил своим мечом мертвое тело Хотспера и, объявив себя победителем этого великолепного воина, потащил убитого со сцены. Это бесчестное действо, которое явно было с одобрением воспринято как Шекспиром, так и зрителями на генеральной репетиции, ужасно огорчило тебя и обозлило меня, и мы ушли, не дождавшись окончания репетиции.
Но на следующий вечер, когда шла репетиция второй части «Генриха IV», панегирик леди Перси мертвому мужу — другие короли, особы королевских кровей и рыцари, кажется, забыли о нем — вызвал у тебя слезы. Мы досидели до конца этой нескончаемой пьесы, но я жалею, что мы это сделали. Думаю, ты никогда не забывала плач леди Перси, и как-то раз ночью, рыдая у меня на плече, ты призналась, что если что-нибудь случится со мной, то тебе придется произнести такую же речь, сказать солдатам и офицерам Седьмого кавалерийского и невежественной публике, что твой убитый муж был лучшим из людей…
И каждый раз, когда ты рыдала в ночи, я говорил тебе: Либби (я чуть не назвал тебя Кэт), я сделаю все, что в моих не таких уж и малых силах, чтобы ты не стала вдовой, которой придется заводить речи на манер леди Перси.
Но в эту ночь (или день — в моем полубессознательном состоянии существует только темнота) меня тревожит вопрос: смогу ли я сдержать обещание? Я знаю, что ты будешь непреклонной и преданной вдовой, моя Либби, навсегда сохранишь память обо мне и будешь защищать мою честь от этих бесчестных мошенников (майор Бентин),[71] которые всегда хотели и пытались опорочить мою репутацию.
Но я не хочу, чтобы ты становилась вдовой, Либби. Я не хочу умирать.
О моя дорогая, дражайшая… я крепко держусь за наши с тобой воспоминания и лежу здесь, дожидаясь света. Я знаю, что, когда проснусь, ты будешь рядом. Я уверен в этом так же, как уверен в нашей любви.
16 Шесть Пращуров
Паха Сапа спускается с нижней ступеньки из пятисот шести, ведущих на вершину горы Рашмор, и чувствует, как на него накатывает волна непреодолимой усталости. Ему приходится отойти в сторону и ухватиться рукой за перила, чтобы не упасть. Другие рабочие — большинство из них на тридцать или сорок лет моложе его — прыгают, шутят, скачут по лестнице, толкаются, шлепают друг друга, кричат, спеша на парковку.
Сейчас шесть часов вечера, и прямые солнечные лучи скрылись за зубчатым южным торцом горы, но волны жара от белого гранита бьют Паха Сапу словно кулак с пышущими жаром костяшками. Он провел наверху всю долгую пятницу, висел в люльке, перемещался от одной площадки к другой в основании трех существующих голов и четвертого поля белого гранита, подготовленного к работе, — из него будут высекать голову Рузвельта, — но сокрушительное цунами усталости и изнеможения добралось до него только теперь.
Он знает, что это рак съедает его. Усиливающаяся и расширяющаяся боль уже некоторое время донимала его, но он был к ней готов и мог с ней совладать. А нынешняя внезапная слабость… Что ж, ему семьдесят один год, но никогда прежде он не испытывал такой слабости. Никогда.
Паха Сапа трясет головой, чтобы прогнать ее, и с его длинных, все еще черных косичек капает пот.
— Старик!
