21 Шесть Пращуров
Поднявшись в гнусном вагончике канатной дороги, постояв над каньоном предполагаемого Зала славы и послушав Гутцона Борглума, который говорил о подрыве породы для расчистки площадки под голову Теодора Рузвельта, Паха Сапа охотно спускается в том же вагончике вместе со своим боссом — так лучше, чем снова пересчитывать пятьсот шесть ступеней. Этим августовским вечером он уже спустился по лестнице, и боль не позволяет ему повторить спуск.
Паха Сапа сразу отправляется домой в свою лачугу в Кистоне, но не из-за каменной пыли и жары, а от боли. Вместо того чтобы приготовить обед, — он добирается до дому почти в семь часов, — Паха Сапа растапливает плиту, хотя дневная жара еще не спала, и нагревает два больших ведра с водой, которую накачал насосом. Ему нужно шесть таких ведер, чтобы можно было по-настоящему помыться в ванне, и когда он выливает горячую воду из двух последних ведер, вода из двух первых уже почти остыла.
Но большая часть воды еще горяча, и он скидывает с себя рабочую одежду, ботинки, носки и усаживается в отдельно стоящую ванну на львиных лапах.
Боли от опухоли начали изводить его. Паха Сапа чувствует, как боль поднимается от его прямой кишки, или простаты, или нижней части кишечника, или бог уж его знает откуда (грозя полностью взять верх над ним впервые в его жизни, которая часто была наполнена болью) и отнимает последние силы. Одним из тайных союзников Паха Сапы была его сила, довольно необычная для человека такой комплекции и роста, а теперь она утекает из него, как жар из воды или как утечет сама вода, когда он вытащит пробку из ванны.
Переодевшись в чистое, Паха Сапа, прежде чем поесть самому, отправляется кормить ослов.
Они оба там, в новом, наспех сработанном стойле, — Адвокат и Дьявол. Паха Сапа наливает им свежей воды, проверяет, достаточно ли у них зерна и сена, которое разбросано по полу. Дьявол пытается его укусить, но Паха Сапа готов к этому. Он не готов к тому, что Адвокат лягнет его, занеся копыто вбок, и этот удар застает его врасплох — вся его нога немеет на несколько секунд от удара в верхнюю часть бедра, и ему приходится облокотиться на ограду, при этом он борется с подступающей к горлу тошнотой.
Ослы принадлежат отцу Пьеру Мари из Дедвуда, ему тысяча лет, и он единственный, кто остался в живых из тех трех братьев, которые давным-давно обучали индейского мальчика, и Паха Сапа обещал вернуть животных в субботу вечером. Он взял напрокат у двоюродного брата Хауди Петерсона, который тоже живет в Дедвуде, старую доджевскую автоплатформу (ту самую, на которой везли из Колорадо двигатели с подводной лодки), насыпал на нее, теперь обзаведшуюся бортами, свежего сена и соломы и привез ослов из Дедвуда. Платформа понадобится ему опять сегодня вечером, но вернуть ее Хауди он собирается рано утром в субботу, сначала отвезя домой ослов.
Так будет, конечно, если сегодня ночью он не разорвет себя вместе с «доджем» на мелкие кусочки, перевозя динамит. Сначала он планирует доставить на площадку ослов, привязать их в рощице под каньоном, чтобы их не разорвало, если во время следующего рейса он вместе с динамитом и грузовиком взлетит на воздух. Держа в голове такую возможность, Паха Сапа написал записку, в которой просит Хэпа Дональда, ближайшего его соседа в Кистоне, отвезти ослов домой, «если со мной случится что-то непредвиденное». Записка эта стоит у него на каминной доске. (Хотя он и предполагает, что первыми в его лачугу войдут шериф или мистер Борглум, а не Хэп.)
Покормив ослов, Паха Сапа идет приготовить себе бобы, сосиски и кофе. Он очень устал, и хотя горячая ванна помогла ему, боль на сей раз не рассосалась. Не стоило ли, думает Паха Сапа, последовать совету доктора из Каспера — тот предлагал выписать ему таблетки морфия, которые можно растворять и вводить с помощью шприца.
После обеда, когда Кистонскую долину обволакивают тени — вечера к концу августа становятся короче, — а ласточки и крачки начинают рассекать светло-голубой воздух, описывая ровные дуги в поисках насекомых, и появляются первые летучие мыши, которые двигаются дергаными зигзагами, Паха Сапа заводит допотопный мотоцикл Роберта и проезжает три мили до лачуги Мьюна Мерсера.
Внутри, похоже, нет света, и Паха Сапа, останавливаясь, думает, что его расчет не оправдался и Мьюн нашел деньги, чтобы отправиться куда-нибудь и напиться именно сегодня. Но тут дверь открывается, в ней возникает громадная, нескладная фигура — Мьюн при росте шесть футов и шесть дюймов весит под триста фунтов — и выходит на хилое крылечко.
Паха Сапа выключает слабенький мотоциклетный двигатель.
— Не стреляй, Мьюн. Это я, Билли.
Массивная фигура крякает и опускает свой двуствольный дробовик.
— Давно уже должен был приехать, Вялый Конь, Словак, Вялая Задница. Ты обещал мне ночную работу и деньги уже три недели назад, черт бы тебя драл, полукровка чертов.
Паха Сапа слышит и видит, что Мьюн уже успел поднабраться, но пока только своего контрабандного спирта, от которого он через год, наверное, ослепнет, если только эта дрянь не убьет его раньше. Теперь Паха Сапа через открытую дверь видит, что внутри горит тусклая лампочка, но ставни на окнах наглухо закрыты.
— Ты меня не пригласишь в дом, Мьюн? Нам нужно обсудить подробности завтрашней работы, и потом, я привез то, что осталось от бутылки.
Мьюн опять крякает и отходит в сторону, позволяя Паха Сапе протиснуться в единственную комнату лачуги — тесную, грязную и зловонную.
Мьюна Мерсера, чье имя (вероятно, наследственное) всегда произносилось «Мун», в тот короткий период, что он проработал у Борглума в качестве оператора лебедки и чернорабочего, неизменно называли «Мун Муллинс», и, как и этого персонажа комикса,[106] Мьюна даже на горе редко видят без его не по размеру маленького котелка, натянутого на куполообразную, коротко остриженную голову, и без незажженной сигары во рту. У Мьюна даже есть шелудивая и удивительно мелкая дворняжка, которая, как младший брат Муна Муллинса (или это его сын?), зовется Кайо и, как и парнишка из комикса, спит в нижнем ящике комода рядом с кроватью Мьюна. Кайо — в собачьей версии — сонно поглядывает на Паха Сапу, но не лает. Паха Сапе приходит в голову, что собачонка, вероятно, выпила вместе с хозяином.
У маленького стола из плохо оструганных досок стоят два стула, тут же раковина, насос с короткой рукояткой и плита. Паха Сапа устало опускается на один из стульев, не дожидаясь приглашения. Он достает бутылку виски, наполненную на одну треть, и ставит на стол.
— Я смотрю, ты тут уже хорошо приложился, хер ты моржовый. Хорош подарочек, Тонто.
Паха Сапа моргает, услышав столь изощренное оскорбление. В новой ковбойской радиодраме, премьера которой состоялась на детройтской радиостанции в прошлом феврале (у радиостанции достаточно мощный передатчик и нередко, когда атмосферные условия благоприятствуют, слушатели, у которых есть хорошая аппаратура или которые разбираются в особенностях ионосферы, могут принимать ее передачи здесь, в холмах), есть второстепенный персонаж — индеец по имени Тонто. Паха Сапа слушал станцию (и ковбойское шоу с патетической вступительной музыкой) с помощью наушников, которые он приладил к маленькому детекторному приемнику, сооруженному Робертом за год до того, как тот двадцать лет назад ушел в армию.
Паха Сапа чуть улыбается и оглядывает гору мусора в комнате. Простыни на незастеленной кровати Мьюна, когда-то белые, теперь желтые и заскорузлые.
— Тонто? Очень умно, Мьюн. Но я у тебя не вижу радио. Ты слушал «Одинокого рейнджера»?
Мьюн испускает пьяный вздох и падает на стул у стола. Стул стонет, но выдерживает.
— Какой еще, к черту, одинокий рейнджер? Тонто по-испански означает «глупый», Тонто.
На этом изощренности конец.
Мьюн — настоящий идиот; правда, за те несколько недель, что он проработал на горе Рашмор, он показал себя неплохим оператором лебедки. Но он не только идиот, он еще и пьяница (а пьяный Мьюн, как выяснилось, — это непременно подлый Мьюн), и хотя Борглум снисходительно относится к тем, кто приходит