потрясенная и убитая горем, всякий раз отвечала: “Еще несколько дней, Фредерик. Всего несколько дней”.
'Несколько дней - для чего?” - подумала она. Огни в окнах больших старых домов на Саунт-Бэттери освещали крыльцо за крыльцом, низкорослые пальмы, купола и балюстрады. Она всегда любила эту часть города. Когда она была маленькой девочкой, они с отцом приходили сюда гулять по Батарее. Ей было уже около двенадцати лет, когда она вдруг обратила внимание на то, что черные тут не живут, что эти замечательные старинные дома и прекрасные магазины предназначены только для белых. Позже она сама удивлялась, как могло случиться, что черная девочка, выросшая на юге в шестидесятых годах, поняла это так поздно. Столь многое было издавна привычным, так много старых привычек и обычаев надо было подавлять каждый день, что казалось невероятным: как она могла не заметить, что места ее вечерних прогулок, большие старые дома ее детских мечтаний были для нее и для других “нигеров” так же запретны, как и плавательные бассейны, кинотеатры и церкви, в которые она и не подумала бы зайти. К тому времени, когда Натали стала достаточно взрослой, чтобы в одиночку ходить по улицам Чарлстона, оскорбительные знаки были убраны, общественные фонтаны стали действительно общественными, но привычки оставались, и границы, установленные двумя столетиями традиций, стереть было не так просто. Натали все еще помнила тот сырой и холодный день в ноябре семьдесят второго, когда она стояла, потрясенная, неподалеку вот от этого самого места на Саунт-Бэттери, смотрела на большие дома и вдруг поняла, что никто из ее родственников никогда не жил и не будет жить здесь. Но эта вторая мысль была изгнана едва ли не раньше, чем появилась. Натали унаследовала глаза своей матери и гордость отца. Джозеф Престон был первым темнокожим бизнесменом, который владел фотомагазином в престижном районе рядом с гаванью. А она была дочерью Джозефа Престона.
Натали проехала мимо реставрированного театра на Док-стрит; решетка кованого железа на балконе второго этажа отсюда казалась пышной порослью металлического плюща.
Она пробыла дома всего десять дней - но все, что было с нею раньше, казалось какой-то другой, теперь уже нереальной жизнью. Джентри сейчас уходит с работы, желает счастливого Рождества своим помощникам и секретарям и всем другим белым, работающим в огромном старом здании муниципалитета округа. Вот сейчас он как раз собирается ей звонить.
Она остановила машину у епископальной церкви св. Михаила и стала думать про Джентри. Про шерифа Роберта Джозефа Джентри.
В пятницу, после того как они проводили Сола Ласки в аэропорт, они провели вместе почти целый день, а затем и всю субботу. В первый день они говорили в основном о рассказанной психиатром истории, о самой идее психического использования одних людей другими. “Если у профессора сдвиг по фазе, скорее всего, это никому не повредит, - сказал Джентри. - А если он нормальный, его история все объясняет, и я понимаю теперь, почему пострадало столько людей”.
Натали поведала шерифу о том, как она чисто случайно выглянула из своей комнаты и в тот момент увидела идущего из ванной босого Ласки: на его правой ноге в самом деле не было мизинца, только застарелый шрам на фаланге.
- Это еще ничего не доказывает, - возразил Джентри.
В воскресенье они говорили совсем о других вещах. Джентри приготовил для них обед у себя дома. Натали просто влюбилась в его дом - стареющее викторианское строение в десяти минутах ходьбы от Старого Города. Район явно переживал переходный период - некоторые дома, никем не ремонтируемые, потихоньку разваливались, другие же были отреставрированы и сейчас стояли во всей красе. Квартал, где жил Джентри, населяли молодые семьи, белые и черные; на подъездных дорожках часто можно было видеть трехколесные велосипеды, на крохотных лужайках валялись брошенные скакалки, а из двориков за домами слышался смех.
Три комнаты на первом этаже были забиты книгами: чудные встроенные шкафы в библиотеке- кабинете, куда дверь вела прямо из прихожей, самодельные деревянные полки по обе стороны окон-“ фонарей” в столовой и недорогие металлические стеллажи вдоль нештукатуренной кирпичной стены на кухне. Пока Джентри готовил салат, Натали, с благословения шерифа, бродила из комнаты в комнату, восхищаясь старинными томами в кожаных переплетах, рассматривая полки с солидными книгами в твердых обложках - по истории, социологии, психологии, криминалистике; она улыбнулась, когда ей на глаза попалась масса книжек карманного формата в бумажных обложках - шпионские страсти, детективы, триллеры... Натали невольно сравнила свою спартанскую рабочую комнату в Сент-Луисе со всей этой обстановкой - огромным письменным столом типа шведского бюро, с убирающейся крышкой, заваленным бумагами и документами; большим мягким кожаным креслом и таким же диваном; с этими массивными шкафами и стеллажами, битком набитыми книгами. В кабинете шерифа Бобби Джо Джентри витал жилой дух, чувствовалось, что он для хозяина - центр всего, всей жизни. Точно такое же чувство уважения вызывала у нее рабочая фотолаборатория отца.
Когда салат был готов, а лазанья стояла на плите, они устроились в кабинете, с удовольствием потягивая чистое шотландское виски, и снова разговаривали. Беседа по кругу вернулась к одной теме - о том, надежен ли Сол Ласки и как они сами относятся к его фантастической истории.
- От всего этого так и веет классической паранойей, - сказал Джентри, - но, с другой стороны, если бы европейский еврей предсказал в подробностях холокост лет за десять до того, как он был запущен в действие, любой порядочный психиатр любой национальности, даже еврей, поставил бы тому диагноз “возможная параноидальная шизофрения”.
Они любовались закатом, неторопливо поглощая еду. Еще раньше Джентри спустился в подвал, где стояли ряды винных бутылок, и откопал там две бутылки великолепного “каберне совиньон”; он слегка покраснел от смущения, когда она назвала его владельцем винного погреба. Натали поблагодарила шерифа за отменный обед и сделала ему комплимент, назвав его шеф-гурманом, на что Джентри заметил, что женщины, умеющие готовить, называются просто хорошими хозяйками; но вот коли мужчина может что-то сотворить на кухне, он уже становится шеф-гурманом. Она рассмеялась и сказала, что обязательно вычеркнет это клише из своего словаря.
Клише. Совсем одна в этот вечер сочельника, сидя в быстро остывающей машине возле епископальной церкви св. Михаила, Натали думала о клише и стереотипах.
Сол Ласки казался Натали прекрасным примером стереотипного образа: иммигрант, польский еврей из Нью-Йорка, с бородкой, с печальными семитскими глазами; казалось, они глядели на нее из такой европейской тьмы, которую Натали трудно было даже вообразить, не то чтобы понять. Профессор-психиатр с мягким иностранным акцентом, который мог служить и эхом венского диалекта Зигмунда Фрейда для неподготовленного слуха. Очки у него держались на скотче, Господи Боже, прямо как у тетушки Эллен, страдавшей старческим маразмом - теперь это называлось болезнью Альцхаймера - целых одиннадцать лет, покуда она в конце концов не умерла.
Сол Ласки разительно отличался от большинства людей, белых или черных, которых Натали когда- либо знала: он не так выглядел, не так говорил, не так поступал. Хотя стереотипные представления Натали о евреях были весьма отрывочны и неясны: темная одежда, странные обычаи, этническое сходство друг с другом, близость к деньгам и власти, достигнутая за счет собственных стараний - Сол Ласки и его странная сущность могли бы без проблем уложиться в эти стереотипные представления.
Могли, но не укладывались. Натали не питала особых иллюзий на тот счет, что ей, с ее интеллектом, не грозит опасная привычка сводить людей к стереотипам; ей шел всего двадцать первый год, но она уже заметила, как люди, и даже очень умные, такие как ее отец или Фредерик, просто меняют разные стереотипы, прикладывая их к живым людям. Ее отец, тонко чувствующая натура и щедрый человек, с его свирепой гордостью за свою расу и за все, что ею унаследовано, тем не менее смотрел на становление так называемого “нового юга” как на опасный эксперимент, видел в этом махинации радикалов, черных и белых, направленных на изменение системы, которая сама по себе уже достаточно изменилась и теперь в ней якобы трудолюбивые цветные вроде него могут добиться успеха, не теряя достоинства.
Для Фредерика же люди были либо куклами в руках системы, либо хозяевами этой системы, либо ее жертвами. Сама система не представляла для Фредерика никакой загадки: она состояла из политической структуры, сделавшей войну во Вьетнаме неизбежной; из силовой структуры, сохранявшей политическую власть; и из структуры социальной, которая скормила его раскрытой пасти войны. Фредерик ответил на вызов этой системы двояко: он сбежал от нее в нечто совершенно невидимое и мало связанное с жизнью -