— Впереди… у меня… у нас… долгое странствие… о благородный… Одиссей, достопочтенный сын Лаэрта. Когда оно скончается… порешится… окончится… мы надеемся отвернуть… возвратить тебя… к Пенелопе и Телемаху.
«Да как она посмела, эта одушевленная груда железа, коснуться имен моей жены и ребенка своим невидимым языком?» — закипает мужчина. Будь у него хоть самый завалящий меч, хоть самая простая дубина — Одиссей разбил бы ненавистную тварь на кусочки, раскроил бы ей панцирь и вырвал сей поганый орган голыми руками.
Покинув чудовище, сын Лаэрта идет на поиски прозрачного пузыря, откуда он мог бы взглянуть на звезды.
В этот раз они неподвижны. И не мерцают. Покрытые ссадинами ладони героя ложатся на холодное стекло.
— Богиня Афина… пою твою преславную силу и ясные очи, Паллада Афина, необорная, мудрая дева… услышь мой глас.
Бессмертная Тритогения… непорочная защитница града, могучая и грозная в битвах; славная рожденьем из ужасной главы громовержца… облаченная в ратный доспех… Златая! Блистательная! Внемли молитве.
О чудная небожительница… добычелюбивая… потрясающая длиннотенною пикой… сошедшая в мир, словно буря, с божественной маковки эгидоносного родителя Зевса… когда и небеса трепетали, объятые страхом… и колебались, покорные силе Лазурноокой… К тебе взываю.
О дщерь Эгиоха, Третьерожденная, грозная Паллада, отрада наших сердец… воплощенная мудрость, покрытая неувядаемой славой… радуйся! Прошу, исполни мое желание.
Одиссей размыкает веки. Лишь немигающие звезды да собственное отражение в окне являются его серым глазам.
Третий день полета.
Сторонний наблюдатель — скажем, некто, наблюдающий за кораблем в очень мощный оптический телескоп с орбитального земного кольца, — увидел бы в «Королеве Мэб» удивительный копейный наконечник, составленный из опутанных решетками сфер, овалов, резервуаров, ярко раскрашенных прямоугольников, многораструбовых реактивных двигателей, соединенных по четыре, и массы черных углепластовых шестиугольников, собранных вокруг сердцевины из цилиндрических жилых отсеков, которые, в свой черед, балансируют на вершине колонны из все более ослепительных атомных вспышек.
Манмут отправляется в лазарет навестить Хокенберри. Мужчина довольно быстро выздоравливает, отчасти благодаря процессу нейростимуляции заполнившему послеоперационную палату на десять коек запахом грозы. Маленький моравек несет цветы из обширной оранжереи судна: судя по сведениям, выуженным из банков его памяти, так полагалось еще перед Рубиконом, в двадцать первом столетии, откуда явился этот человек — или хотя бы его ДНК. На самом же деле при виде букета Хокенберри разражается смехом и признается, что никогда еще не получал на своей памяти подобных знаков внимания. Впрочем, память — вещь ненадежная, тут же уточняет больной, особенно если она касается прошлой жизни на Земле — его настоящей Земле, планете университетского схолиаста, а не служителя своенравной Музы.
— Это большая удача, что ты квитировался на «Королеву Мэб», — говорит Манмут. — Кому еще хватило бы анатомических познаний и хирургических навыков, чтобы тебя исцелить?
— Только паукообразному моравеку, который, по счастью, увлекался медициной, — согласно подхватывает Хокенберри. — Мог ли я знать, когда был представлен Ретрограду Синопессену, что через каких-то двадцать четыре часа он спасет меня от смерти? Чего не случается!
Европеец не находится, что ответить. Примерно спустя минуту он произносит:
— Я слышал, вы уже толковали с Астигом-Че по поводу всего произошедшего. Не будешь против обсудить это еще раз?
— Да нет, конечно.
— Это правда, что тебя зарезала Елена?
— Правда.
— И что единственной причиной было ее нежелание, чтобы супруг Менелай когда-нибудь прознал о ее предательстве после того, как ты квант-телепортировал его обратно в ахейскую ставку?
— Думаю, да.
Хотя Манмут и не большой знаток выражений человеческих лиц, даже он ощущает печаль собеседника.
— Но ты говорил Астигу-Че, будто вы с Еленой были близки… были когда-то любовниками.
— Ну да.
— Тогда прошу простить мое невежество в подобных вопросах, доктор Хокенберри, однако, на мой непросвещенный взгляд, Елена Троянская — весьма испорченная дама.
Несмотря на кислый вид, схолиаст улыбается и пожимает плечами.
— Она всего лишь плод своей эпохи, Манмут. Нам не понять, в какое жестокое время и в каких условиях закалялась ее душа. Еще преподавая в университете, я всегда обращал внимание студентов на то, что любые попытки гуманизировать историю, рассказанную Гомером, как-то подогнать под рамки современной щепетильности, обречены на крах. Эти герои… эти
Маленький европеец кивает.
— Ты ведь знал, что сын Лаэрта здесь, на «Королеве»? Он уже навещал тебя?
— Нет, мы еще не виделись. Но первичный интегратор Астиг-Че упоминал… Боюсь, этот парень меня убьет.
— Убьет? — изумляется Манмут.
— Ты забыл, как использовал меня, чтобы похитить ахейца? Это ведь я наплел о тайном послании Пенелопы, соловьем разливался про ствол оливы, на котором зиждилось их брачное ложе в родной Итаке. А стоило заманить героя к шершню… цап! Меп Эхуу вырубает его и грузит на борт. Я бы на месте Одиссея затаил обиду против некоего Томаса Хокенберри.
«Вырубает», — повторяет про себя моравек, обрадовавшись незнакомому английскому слову. Роется в банках памяти, находит новинку — к его удивлению, это не непристойность, — и откладывает для себя про запас.
— Извини, кажется, я поставил тебя в опасное положение.
Европеец прикидывает, не сказать ли о том, что во время неразберихи по случаю исчезновения Дыры Орфу передал ему по личному лучу повеление первичных интеграторов — затащить Лаэртида на «Королеву Мэб», но потом спохватывается. Профессор филологии Томас Хокенберри родился в эпоху, когда отговорка «я только исполнял приказ» раз и навсегда вышла из моды.
— Я потолкую с Одиссеем… — начинает Манмут.
Мужчина качает головой, и губы его снова трогает улыбка.
— Рано или поздно мы все равно встретимся. Пока же Астиг-Че приставил ко мне охранника- роквека.
— А я-то думал, зачем это моравеку Пояса торчать у дверей палаты, — произносит европеец.
Хокенберри касается золотого медальона, блестящего в открытом вороте больничной пижамы.
— Если совсем прижмет, я просто квитируюсь прочь.
— В самом деле? — переспрашивает Манмут. — А куда? Олимп стал «горячей точкой», Илион тоже наверняка пылает.
Хокенберри серьезнеет.
— М-да. Вот загвоздка. Впрочем, я всегда могу поискать своего товарища Найтенгельзера там, где оставил, — в Индиане тысячного года до нашей эры.
— Индиана… — эхом вторит собеседник. — Какой Земли?
Схолиаст потирает грудь в том самом месте, откуда семьюдесятью двумя часами ранее Ретроград