– После бани можем заехать сразу и на продпункт получить по вашему продаттестату.
– Еще не могу, рано, – сказал Лопатин. – Набрал в Москве вперед до тридцатого включительно. Теперь только под самый Новый год могу взять. А вместо продпункта забросьте меня на киностудию, у меня там дела.
– Я знаю. В телеграмме редактора было о цели вашего приезда.
– А чего ж вы Вячеславу Викторовичу не сказали?
– Не имел таких указаний. – Губер чуть заметно улыбнулся – не то над собой, не то над редактором.
– И вчера сюда к нему отказались зайти. Что у вас с ним, плохие отношения, что ли? – спросил Лопатин.
– Откуда! Просто неловко было перед ним. Организовал летом, к годовщине войны, его стихи для газеты, послал, – не напечатали без объяснения причин. Понял так, что поздно пришли. Заказал еще одни. Я, конечно, не знаток в этом, но, по-моему, вышли неплохо, все правильно. А в ответ получил телеграмму: больше не проявляйте инициативы, занимайтесь прямыми обязанностями. Он пришел ко мне позавчера с новыми стихами, а я мнусь… И правду сказать неловко. И врать не умею. Как после этого идти к нему в дом?
В комендантской бане, когда, помывшись, отдыхали в предбаннике, Губер пожаловался на редактора, что тот оставил без последствий его просьбы вернуться к фронтовой работе: «Работайте там, куда посланы». Вот и весь ответ!
Зная редактора, Лопатин подумал, что само желание Губера после тяжелого ранения вернуться обратно на фронт записано ему как плюс, но, наверно, интересы газеты стали поперек. Тем, как Губер работает здесь, редактор доволен, а если забрать его, надо искать другого. Но где найдешь другого, хорошего, который захочет вместо него с фронта в Ташкент? А плохого не надо.
– Боюсь, как бы вам не пришлось дожидаться, пока ранят кого-нибудь и направят сюда на излечение, – сказал Лопатин.
– Сам уже думал об этом. Но как-то неудобно дожидаться такого случая. Вы, вернувшись в Москву, все же напомните ему еще раз.
– Будет сделано! – сказал Лопатин. Хотя в результате сомневался. Дружба дружбой, а в этом случае редактор может поставить на свое место, и даже с удовольствием. Не суйся не в свои дела! Вот если бы Губер никуда не просился, сидел бы тут тихо, наверно бы, заело: как так, сидит второй год в тылу и молчит, не просится на фронт? Но говорить сейчас обо всем этом, расстраивать Губера не хотелось.
– Сын недавно из школы пришел, – сказал Губер, – и потребовал от меня, чтоб фамилию сменил. Ему кто-то в школе сказал, что отца из-за немецкой фамилии обратно на фронт не пускают. Спрашиваю: кто сказал? Молчит! Глупо, но не радует.
– А что, у вас в роду кто-нибудь из обрусевших немцев? – спросил Лопатин. – Я одного Губера, москвича, комиссара полка, в ополченской дивизии под Старой Руссой встречал. Там он потом и погиб. Не родственник?
– Если москвич, навряд ли! Вообще-то я привык себя хохлом считать. Мать – из селян Херсонской бывшей губернии, отец – механик на Николаевском заводе. Я Петр Федорович, он Федор Федорович. А откуда такая фамилия, черт ее знает! Не привык задаваться этим вопросом. В прежние времена о таких вещах не думали. Ни я, ни вы. А сыну приходится думать. Стал даже, по детской глупости, выяснять у меня родословную, но я дальше деда Федора сам ничего не знаю. Боюсь, как бы не проходить до конца войны с медалью «20 лет РККА», – сказал Губер, натягивая через голову гимнастерку. – В гражданскую – пуля, в эту – осколок, а на груди – только за выслугу лет. Пока терпимо, но если так и до конца войны, как потом детям объяснишь, – почему?
Губер довез Лопатина до старой мечети, где была теперь киностудия, помог выписать в проходной пропуск и уехал, забрав литер, чтобы заранее взять место на ашхабадский поезд.
Губер не сказал Вячеславу, зачем приезжает Лопатин, а на студию, оказывается, позвонил еще вчера, и здесь ждали и сразу провели к режиссеру в просмотровый зал.
Лопатин пожал в темноте руку какому-то человеку, который сказал какой-то тоже невидимой женщине: «Соня, предупреди, чтобы остановили, как только ролик кончится!»
Дверь открылась и закрылась, кто-то вышел. Режиссер придержал Лопатина за локоть, чтобы в темноте не промахнулся мимо стула.
На экране шла хроника. Непривычная, странно-беззвучная.
Несколько солдат, поднявшись с земли, бежали по экрану в атаку.
Сняты были в спину, на экране помещалось всего несколько человек, и столбы разрывов вдали были настоящие. Все было снято по правде, в бою, а не так, как иногда снимают уже после боя, когда дымы во весь экран не от снарядов, а от дымовых шашек, а люди сняты не в спину, а в лицо, как будто оператор в момент атаки может лежать впереди наступающей цепи!
Через экран пробежало еще несколько солдат. Вдали, на горизонте, появилось еще два бесшумных дыма, от разрывов.
– Вот так далеко друг от друга и бегут в атаку? – спросил в темноте режиссер.
– Не часто приходилось это видеть, но, в общем, так! – сказал Лопатин. – Эти кадры настоящие, сняты в бою.
– И мне показалось, что настоящие. Уже несколько дней сижу, смотрю разную хронику, готовлюсь к съемкам картины. Заспорили тут с военным консультантом… – Режиссер не досказал, о чем заспорили. Ролик кончился, и в просмотровой зажегся свет.
– Будем знакомы. Зовут меня Ильей Григорьевичем, как Оренбурга, – не примазываюсь к его славе, а просто чтобы вам легче было запомнить. – Режиссер во второй раз протянул Лопатину руку, теперь уже при свете.
Он был очень широкий в плечах, крупный и, наверное, до войны грузный, а сейчас похудевший, как и многие другие недоедавшие люди, с копной черных, начинающих седеть волос и с такой густой щетиной на лице, как будто собирался отпускать бороду.
– Такой собачий холод стоит в Ташкенте – городе хлебном, что даже бриться неохота, как на зимовке… – сказал он, погладив щетину.
– А вы бывали на зимовке? – быстро спросил Лопатин с журналистской дотошностью, из-за которой иногда без нужды ставил людей в неловкое положение.
– Был один раз, когда снимал…
Режиссер назвал картину, которая шла перед войной и как раз понравилась Лопатину своей достоверностью. Он еще подумал тогда, что снимавшие ее люди наверняка сами зимовали. «А теперь вот готов снимать про войну по такому липовому сценарию? Сам, что ли, этого не понимает?» – сердито подумал Лопатин о режиссере.
– Знаю, что приехали с нами ругаться, – сказал режиссер. – Как, прямо сейчас начнем или сначала посмотрим пробы актеров, и тогда уж все разом?
Лопатин не совсем ясно представлял себе, что такое «пробы актеров», но согласился.
– Соня, пойди заряди пробы, – распорядился режиссер, не оборачиваясь и продолжая смотреть на Лопатина. – Вон вы какой! Я, когда читал ваши корреспонденции, думал, вы моложе меня. Я с девятьсот второго…
– Я старше, – сказал Лопатин. И опять быстро спросил о том, что зацепило его любопытство: – Из-за чего у вас разногласия с военным консультантом и кто он?
– Разногласия по двум вопросам. Во-первых, у меня метраж новеллы по вашему очерку определен в три части, а он хочет, чтобы я делал четыре. Требует, чтоб в картине все каждый раз повторяли полученное приказание. Наверное, так и есть в жизни, но картина из-за этого выйдет на целую часть длиннее. А я не хочу. Да и не могу. Во-вторых, требует, чтобы пошили новое обмундирование. У нас только старое, застиранное, бывшее в употреблении. И шить не из чего, да и не убежден, что это нужно. А он хочет, чтобы все были с иголочки и хороши собой…
– А кто у вас консультант?
– Помощник коменданта города.
– На фронте не был?
– Говорят, что уже два его рапорта завернули. Хотел быть, но пока не был.