спорила с Ковалевской, мы с ней родились в одной рубашке, и заворачивали нас одной пеленкой, хоть ее лепили из другой глины. Слышать шум одних и тех же тополей в младенчестве, сидя на одной и той же земле, — это не так мало, как кажется… Я не видела необходимости переубеждать ее в чем бы то ни было, она была слишком настырна и коренаста, а особи вроде Сильвии всегда ее раздражали тщедушностью и признаками астении… «А, — махала пухлой ручонкой Ковалевская, — маленькие женщины — все стервы».
Я ей советовала потерпеть: вот закончим с Сильвией все халтуры, и я вернусь с гостинцами и с денежками. У Ковалевской просто духу не хватало признаться, что ей всего лишь страшно по ночам. В нашей общажной комнате дверь не запиралась изнутри, а любовника себе среди преподавателей, как намечалось, Лиля еще не выбрала. Она застывала в тоске от одиноких часов как от взгляда медузы Горгоны, понимая, что ждать некого. Весьма временная осенняя ипохондрия…
Однако в мое предание верилось с трудом. Работы более не ожидалось, Марат приболел, а у Сильвии началась спячка. Она спала в обед, в завтрак и в ужин, а ночью рассеянно свешивалась с дивана, как плюшевая игрушка, и прихлебывала чай тоже как будто во сне. Она теперь больше молчала, варила Марату гречневую кашу, он отворачивался. Гости схлынули. Начался мертвый сезон. Приходила только Лиля Ковалевская с грустью в потайных швах, я изредка встречалась с Пинсоном, а Лилька зудела мне в ухо что- то о моем недоверии к Сильвии — уж раз я не приглашаю сюда своего докторишку… Однажды я для хохмы поклялась Ковалевской, что специально для нее я это устрою, за чем дело стало. Ковалевская смутилась, но я в случае подтверждения ее зловещих предсказаний пообещала ей баночку меда…
Без Ковалевской мне и не пришло в голову зазвать Пинсона к себе. Такие дела — лучше на стороне, золотое правило бездомной жизни. Условно моя комната с книжками защищена от всех, кроме хозяйки, и возможные казусы не понравятся Сильвии. Она ничего не скажет, но ее дом не про «это». Как сказал один чудик, здесь только то, что выше четвертой чакры…
Когда я зарубила это себе на носу, мне стало спокойней. Сильвия никогда не оговаривает правила, но будь добр их не нарушать, а то не заметишь, как «сезам, откройся!» работать прекратит. Странное местечко, временами думалось мне: все можно, но ничего нельзя, я не гость и не хозяин, и все — не гости и не хозяева, чинят розетки, водят Марата к логопеду, оставляют деньги на трюмо… А Сильвия всем благодарна, но сразу забывает о них, медленно и скрипуче продирая волосы массажной щеткой. Самое неприятное о любой персоне — это «странный…». Интересно, Пинсон, по ее понятиям, странный? Скорее — ремесленник. Это тоже из ее игр в слова. Жизнь ремесленника — скупые радости и щи по субботам, инструкции по подготовке к… аккуратно выструганный успех и никогда — бешеный взлет или слезы радости. Зато мне взлетов и слез хватает. Когда я иду к Пинсону, мир готовится к взрыву. Когда я его жду в пропахшем им же коридоре, в грудной клетке тикает бомба. Сдохнуть можно от смеха, но мне кажется — за мной следят
Уезжают ли врачи-арабы в отпуск на родину? Летят ли утки на зиму в Испанию?.. Берет ли Пинсон с собой в отпуск свою жену и валяются ли они на пляже поближе к пивному ларьку?.. Какая мне, собственно, разница; чтобы узнать, нужен пароль, которым и не пахнет. Город увлекся гаданием и расплетанием клубков кармы. Но что мне город, я-то еще с ума не сошла… Зачем мне этот неудобный Пинсон, какого черта Пинсон… Ужасно, что всегда знаешь ответ. И чудесно, что никогда не поздно притвориться незнающим…
Пинсон не удивился приглашению. Он не делил территорию на свою и чужую, раскачиваясь между двумя крайностями — либо все свое, либо все такое колючее, что держи ухо востро… Сказочный зачин обычно — «в тридевятом царстве, в тридесятом государстве…». Точнее, не важно где, была бы суть. Пинсон пришел к Сильвии. Ко мне, но все-таки в тридевятое царство. Мне враз стало неловко, и ни о каком кофе с пряничком речи идти не могло. Но Сильвия соизволила сама накрыть на стол и переоделась в красное платье… С чего вдруг… сразу стало неуютно от резкого цвета, кухня казалась слишком маленькой для такого одеяния. Но я устала задавать вопросы, в конце концов. Сильвия — хозяйка, и это ее вечный козырный туз, пользуется она им или нет.
И разговорчик завести пыталась… Мне-то смешно, Пинсон и Сильвия — словесные антиподы, масло и вода, полная несмачиваемость. Хотя я видела, как Сильвия наводит фокус, в ее квартире таких кадров еще не мелькало, и она как будто побаивалась атаки. Пинсон недолго дал себя разглядывать, чай, не в зоопарке. Потом уже со мной наедине выдохнул: «Вот это квартирка… Не люблю глазеть на чужую жизнь… зачем ты меня сюда притащила…» Удивлялся, что я живу здесь за «так», за родство душ и за халтуру в «пополаме»… Дела шли не ахти, но Пинсону сам Бог велел приврать о нашем тонком рабочем процессе, что совершенно бесполезно — он прочитает скрываемое между строк, даже если в гробу он видел мою призрачную жизнь… А на Сильвию он не мог напоследок не взглянуть: встала истуканом в коридоре, как на проводах любимого гостя, в красном своем балахоне, в пяти кольцах, со взлетающими от малейшего жеста длиннющими волосами… Не дала долепетать последние словечки, хотя и лепетать-то нечего, перед «до свидания» у меня всегда ком в горле. Все равно — не дала, на Сильвию свалить вину — и то легче станет. Мои слова для Пинсона — яичная скорлупа, а внутри слишком часто одна и та же мольба-крик: «Ну пожалуйста, еще немного…» Кто другой бы кушал и не морщился, смаковал бы даже, но Пинсон и здесь оказывался самым вредным и несговорчивым.
А на следующий день пришел милый сюрприз. Сильвия из неприметного ящичка извлекла заветную заначку — деньги на ремонт в ванной. И заявила — гуляем! Деньги нам скоро заплатят, но ждать их не нужно. Нужно транжирить. Пусть они легко уходят — тогда и придут легко. Новая философия, непривычное солнце для осеннего сна. Мы с Сильвией и Маратом скачем по магазинчикам. Непременный ванильно- вишневый пирог английской королевы на вечер — само собой.
Венцом нашей приятно нагруженной прогулки явился подвальчик старых шмоток. Сильвия давненько им бредила, но спячка последних дней парализовала все ее желания. А сейчас мы как с цепи сорвались, и щедрая рука Сильвии зарывалась в кучи тряпья, вынимая самое нужное. Она нашла мою давнюю мечту — замшевую куртку, а с ней — изобилие забавных вещиц, и все за какие-то гроши, так что и никакой виноватости за большие подарки. Я не деликатничала, такие дни у ангелов-контролеров на счету, жадными лапчонками я ловила момент, а Сильвию разогревал мой восторг, и она не скупилась. Свою одежду мы сложили в сумки и торжественно вышли на бурые листья — новенькие, хотя и слегка поношенные, не из первых, но уж из «вторых» рук точно. Шли и нюхали рукава — они сладко пахли неведомой санобработкой, сквозь которую просвечивал запах чужих дорог и бродяжьей жизни…
Только на секунду меня прошиб стыд: роюсь в мелочах, в каких-то красных платьях, а Сильвия на самом деле своя в доску, добрая тетка, свалившаяся с неба, печет пирог, и сладкий запах…
Даже Ковалевская растрогалась. А Сильвия и ей отрезала дольку нашего праздника, подарив огромную джинсовую рубашку, что оставил неизвестный постоялец и давно канул в Лету. Впрочем, Ковалевскую не занимали подробности… Она больше не сомневалась в Сильвии. А я будто бы в ней никогда не сомневалась и намывала старую люстру, чтобы свет в доме не тускнел больше, как старое серебро. Пинсон не вспоминал благословенную хозяйку, наша рукопись вскоре завершилась, в ладошки прилетели