условность. Бутафория, грим, прическа. Жест. Освободиться бы от всего, смыть, расправить несуществующие крылья, ведь крылышки Сильфиды – всего лишь реквизит. Все снять, останется только вид из какого-нибудь окна. А там – последний трамвай огибает пузатый театр. Пустынно. Одиноко. Иногда хорошо до слез. Кажется – вот и кончилось все. Я, Инга, одна, уносите меня куда-нибудь, не хочу ни в рай, ни на сковородки, постою в предбаннике, отдышусь. Забуду, кто я. Забуду имя свое, которое дал мне моментальный папа. Дал, замешкался и исчез. Я – никто, сама с себя стекаю. Пусть всегда будет пауза. Никакие почести и вершины не стоят ее и этого трамвая, в последний раз огибающего театр, и смолкающего гула его…»
Матвеев слушал, и улыбка его могла означать что угодно. Как у Будды.
Иногда он приводил на Ингу женщин, детей, своих и не своих. Редкая идиллия! Матвеев и сам редкий. Он не завсегдатай, не поклонник в полном смысле этого слова. Ведь поклонник – это призвание, опричнина, крест потяжелее, чем у гения, раз пропадаешь ни за что. Вот Вера Иннокентьевна для примера. В войну – каторга и горе страшное, после войны – разруха, обтесало девочку, как кочерыжку, осталась одна. Почему ее вдруг обрадовало действо, увиденное в бинокль, – кто разберет теперь. Похоже, попади она на «Вестсайдскую историю» или на бразильский карнавал, судьба описала бы совсем иную траекторию; юная Вера Иннокентьевна просто была готова во что-нибудь влюбиться жадно и безнадежно. Сам серый крупозный воздух города внушал: девочка моя, на Целого Мужчину после этой бойни ты никак рассчитывать не можешь, выбирай мечту подоступнее…
Или это балет с его строгостями приучает к аскезе верных оруженосцев? Вера стала ходить в театр, театр – через два квартала, «Вестсайдская история» – на Бродвее, случайности географии подчас и есть судьба. Матвеев корил Ингу за мифологизированное мышление.
– Но, право же, Инга Сергеевна, есть и такие, которые не хотят замуж. Может, Вера Иннокентьевна не хотела…
Как так – не хотела?! Не бывает. Если б Инга пошла бы любой из тысяч дорожек, кроме своей, она бы только и делала, что хотела замуж. Не получилось бы с мужем, плевать, родила бы одна…
– А вы не думали, что ребенка нужно содержать? Это деньги! – не унимался Матвеев. – А если одна и никого родных, оставить не с кем, помочь некому? Света белого не увидишь! Почему вы думаете, что с ребенком ей было бы лучше? Да может, ей от балета больше радости, может, она прожила самую счастливую жизнь, на какую была способна!
Справедливо. Инга упускала из виду деньги. Догадывалась, что быт иссушил бы ее в момент, как бабочку – энтомолог, но втайне она лелеяла наивную мечту бесстрашно в него окунуться. Она бы родила! И мучилась бы, заламывала руки, научилась бы ругаться матом, молиться на лучший кусок мяса в битве за магазинный урожай. И – проиграла бы, все коту под хвост! Ну и что? А сейчас не под хвост? Танцует все реже, все больнее перевоплощения, все меньше и меньше нравится ей роль трагической жемчужины. Хочется блеска, шика, безумного шоу, после которого хоть тысячи змей от Гамзатти вопьются, зато погудели всласть! Чем дальше, тем острее настигает ее Олеськина философия, и совсем не страшно было бы теперь пристраститься к чему-нибудь и ухнуть в тартарары, где «лиловый негр ей подает манто»… Но только чтобы больше не танцевать смерть баядерки Никии, полюбившей воина Солора, на которого возложила глаз и царственную длань наследница престола Гамзатти и для верности загубила соперницу. Послала ей змею в корзине с цветами – опять эта корзина! А Никию любит Великий Брамин и приносит ей противоядие с условием, что она откажется от Солора навсегда; но она отказывается от Брамина, да вообще от всех отказывается, и черт с ними со всеми… Засим – Царство теней, вершина хореографии. Зрители плачут. Что видно им, людям достоевским, с их верхних ярусов?
Кино – еще куда ни шло с его достоверными житейскими мелочами, балет же скуден на актерские дарования, и все величие этой рафинированной условности рассчитано на впечатлительные натуры.
– Кстати, Инга, а вам никогда не грезились драматические подмостки? – закидывал удочку Матвеев.
– Грезились, но не мне, – усмехалась Инга, вспоминая, как одна раритетная балетная знаменитость – теперь уж царствие ей небесное… – решила одарить Ингу вельможным вниманием: «Инга, с вашей фактурой хоть в немое кино». Невиданное одобрение из августейших уст, заодно и шпилька от старой стервы. Придворные любезности – ребус нехитрый: хвалят экстерьер – тонко намекают на тусклый танец. Матвеев про ту «бабушку русского балета» хохотал:
– Если старушка и была Одеттой, то из породы не лебедей, а индюшек…
Кто их любит, этих резвых долгожительниц! Инга и насчет себя не обольщалась: придет время – и ее просклоняют на все лады.
– Конечно, – весело соглашался Матвеев, – в некрологе, правда, жемчужиной обзовут. Марина точно слезку на веревочке спустит…
Опять Марина! Что за бес вечно лепит из нее соперницу! Инге ненавистен дух соревнования, он ее парализует, чтобы танцевать, нужно забыть о Марине. Даже если своих никого не осталось. В театре одна симпатичная физиономия – Галка, да и у той не лучшие времена. Пустыня… Ингу потихонечку оттесняют. В «Лебедином» выпускают старуху Боярышникову. Бог и ее не обидел фактурой, но лебедь она явно не свежий. Угрюмый мат в антракте, запах спермацетового крема, старательно запорошенные гримом ветряночные ямки на носу, без пятидесяти граммов она не разогревается. На бедре у нее татуировка. Да ничего такого, просто «Привет!». Можно услышать за спиной: «Девочка, поправь мне крылышко!» Голос, словно у мальчика-подростка, ломающийся то в писклявость, то в баритон. Оглянешься – это, оказывается, тебе.
– Мария Антоновна, – терапевтически заводит Инга, – с крылышками все в порядке. Может, что другое поправить?
А какие могут быть крылышки, старуха небось перепутала с Сильфидой! Шутит она так или вправду с ума сходит… Что Спесивцева! Паранойя в зените мировой славы – сам бог велел, многие-то, не дойдя до корифеек, с катушек слетают, вот уж где жалость…
Межсезонье жизни одаряет способностью ценить пустяки. Инга научилась гулять с собакой. С Христофором, конечно, с кем же еще, благо времени прибавилось. Вот и долгожданное безделье! Инга погрузилась в брожение по обожаемым местам и поминает всех добрыми мыслями. Анзора, например. Где-то он теперь? Где-где… здесь! Вот и телефон его есть. Он в том же городе, только в другой галактике, ибо движется совсем по иным орбитам, и когда Инга с ним пересечется – неизвестно. Принцип неопределенности Хейзенберга, кстати и не кстати упоминаемый Игорем: если известно где, то неизвестно когда, и наоборот. Но где-нибудь и когда-нибудь – обязательно! Только вот сколько световых лет проползет… Любимые люди превратились в космическую условность, в алхимическое «почти», растянутое в веках: смешиваем белый порошок с красным и вот-вот получим золото, и опять смешиваем, и опять – вот- вот. И – ничего…
Это особое состояние «вот-вот»; привыкнув, можно смаковать его, как палочку от леденца. Хотя, если объяснить честнее, Инга боится. На каком языке ей разговаривать с «мирскими» людьми? Она же полуэльф, только-только учится по земле ходить и слушаться гравитацию, и вместо слов у нее – безмолвный нектар, ей не ответить на вопрос «как жизнь?», у нее будто и нет жизни…
И все-таки ошеломительные встречи врезались в реальность. Случилось же столкнуться с Оксанкой сто лет назад в музыкальном магазинчике, где так удобно мечталось о мармеладной жизни со своей «вертушкой» и заграничными патлатыми группами на пластиночных конвертах. Что может быть желанней своего дома и танцев по субботам и пятницам! Не тех изуверских танцев, от сто пятидесятого повторения которых пот уже забродил, а танцев от радости и от свободы, оттого что завтра не на работу… А может, все эти грезы – отголоски детдомовских пластинок с итальянскими песнями и «Риоритой», исцарапанных десятками судеб и дрянной иглой.
В кои-то веки Инга зашла сюда по делу – за подарком для Нелли, в наивных поисках Марии Каллас, дефицитной носатой певицы и красавицы в придачу. Ее, разумеется, жизнь тоже наградила многими печалями. У Инги иногда закрадывалась мысль, что того из великих, кто мало-мальски был счастлив, Нелли попросту бы не признала. Ну да ладно, в ладони мусолился целый список возможных приобретений, потому как Инга была катастрофически забывчива на названия, и, быть может, если б не суетливая волнительность момента, Инга бы и раньше заприметила девушку у окна… Воспитатели прозвали Оксанку «бритвой», но, видимо, запас бодрости иссяк, так бывает: в нежном возрасте перехода из бутона в цветок резкие краски меркнут, превращаясь в пастельные тона. Округлая, чуть застенчивая, хохляцкое гэканье звучит