содержались все необходимые условия примирения. Содержание речи скрыли от немецкой общественности, и доктор Геббельс знал почему: немецкая общественность полностью одобрила бы его. В то время лично я был убежден, что, если бы кто-нибудь спросил у любого немецкого солдата его мнение, он бы попросил только о мире.
Нечто подобное я высказал епископу Бергграву, когда тот приехал ко мне в январе 1940 года. Я уже рассказывал об этом человеке, занимавшем должность примаса{Примас – высшее духовное лицо в католической и англиканской церквях того или иного государства.} Норвежской церкви, тесно взаимодействовавшего с королем Хоконом VII. Мы были знакомы еще с тех времен, когда я находился в Осло. В декабре 1939 года он разговаривал с лордом Галифаксом и другими британскими членами министерства иностранных дел в Лондоне. В январе он был на встрече с английскими и французскими церковными лидерами в Голландии; они работали, естественно, над соглашением с английским правительством, набрасывая документ, который мог подвести основание под программу мира.
В связи с этим Бергграв навестил меня. Как было приятно увидеть моего мудрого, простого, добросердечного друга из Норвегии и знать, что он тоже работает над достижением мира. Под свою личную ответственность я вдохновил епископа продолжить свою деятельность. Не только в Англии требовалось подготовить почву для дальнейших усилий в этом деле. Мы также нуждались в более конкретных доказательствах желания противника достичь мира, чтобы параллельно стимулировать и продвигать движение за мир в Германии.
Тотчас после начала войны я позаботился, чтобы бывший советник нашего посольства в Лондоне доктор Тео Кордт был отправлен в Швейцарию, откуда он смог завязать тайные контакты с Лондоном. В конце осени 1939 года этот канал заработал, а зимой 1939/40 года связь установилась, и той же зимой через Ватикан англичане сообщили, что готовы, в случае смены режима в Германии, ожидать изменения курса, «держа винтовку на изготовку». Не стану утверждать, что в таких условиях смена режима не привела бы к осложнениям в области внешней политики, но разве можно было придумать что-то лучшее? И как долго продолжали бы нам верить? После французской кампании мая – июня 1940 года все дальнейшие прощупывания наталкивались на молчание со стороны английского правительства.
В начале 1940 года Гитлер сам получил предложение о посредничестве, оно поступило из Италии. В то время она не считалась нейтральной страной, но была «невоюющей», то есть, как все считали, готовой вступить в войну. Наш посол в Риме Макензен считал, что Италия вступит в войну, как только будет готова. Я был не согласен с этим, считая, что Италия вступит в войну при любом состоянии ее вооружений, как только появится надежда на успех. И вот теперь Муссолини обратился с письмом к Гитлеру, и оно явно пролило воду на мою мельницу. Вот что я написал в своем официальном комментарии по этому поводу: «Муссолини предлагает, чтобы мы не стремились к военному решению на Западе, сдерживая свои военные устремления. Он предлагает свои услуги в проведении мирных переговоров. Если Германия откажется от этого предложения, то он будет считать себя свободным от всяких обязательств. Это письмо означает, что наши с Италией дороги расходятся».
Выраженная в последнем предложении точка зрения поддерживалась тем, что в своем письме Муссолини упрекал Риббентропа, а тем самым и Гитлера, что тот до самого начала войны не верил в то, что западные державы вмешаются. Естественно, что Риббентроп попытался все отрицать. Но на самом деле он навязывал эту абсолютно ошибочную точку зрения летом 1939 года всякому, включая и германских дипломатов из Южной Америки, вызванных в Берлин, а также Чиано, причем последнему в особенности. И Гитлер стоял на той же неправильной позиции в разговоре с Чиано 13 августа и неустанно подчеркивал, что «не отойдет» от нее.
Однако Гитлера было невозможно переубедить, он не ответил и тем самым заставил Муссолини спустя два месяца отказаться от собственного письма и повести себя так, как будто он поставил свою подпись в угоду кому-то. Итальянский посол Аттолико, вдохновивший его на это письмо и откровенно стремившийся к миру, стал настолько непопулярен в Берлине, что Риббентроп потребовал его отзыва. Отъезд Аттолико был для меня настоящей потерей, поскольку означал потерю канала связи с Римом. Со временем даже Муссолини и Чиано поняли, какого профессионала в лице Аттолико они потеряли. В качестве благодарности они дали ему пост посла в Ватикане, и, заняв его, он, к сожалению, вскоре умер.
Его преемник Дино Альфиери прибыл в Берлин с лучшими намерениями, он был моложе Аттолико и гораздо динамичнее. Он и не скрывал тот факт, что служил в министерстве пропаганды; и это чувствовалось (по сравнению с Аттолико). Альфиери любил общество, его дом всегда был полон гостями, здесь можно было встретить всех красавиц Берлина. Его необычайно заботило, какие знаки внимания он должен оказать окружающим, причем самым разным людям, если кто-то преуспевал в чем-то, праздновал день рождения или юбилей. Альфиери всегда посылал цветы, итальянские фрукты вместе со своими поздравлениями, однажды он даже послал нашему сыну, находившемуся на фронте, серебряный кубок, как лучшему наезднику в своем полку.
Поскольку сам посол проявлял такую активность, его жене, синьоре Карлотте Альфиери, в их доме оставалось делать немногое. Она происходила из хорошей миланской семьи и завоевала все сердца своей интеллигентностью, основательностью и добротой.
Однажды за столом она измучила меня тем, что последовательно и детально опровергала квиетизм (религиозное учение, доводящее идеал пассивного подчинения воле Бога до требования быть безразличным к собственному спасению. – Ред.), в другой раз развивала передо мной хорошо обоснованную точку зрения по поводу тирании и убийства тирана. Во время одной из вечеринок у Геринга она почти час заставляла его выслушивать советы насчет улучшения отношений с Ватиканом.
Еще раньше Альфиери понял, что Риббентроп оказался слишком сложным партнером, а все попытки итальянского посла встречаться с германскими руководителями примерно раз в три или четыре недели вызывали замешательство. Возможно, он понял бы это раньше, если бы заметил, что в верхах смотрят на него с подозрением.
В январе 1940 года я получил две типичные дешифрованные телеграммы от бельгийского посла в Риме, попавшие в наши руки. Он сообщал в Брюссель, что, по словам Чиано, немецкое вторжение в Бельгию предрешено, и даже назвал его предполагаемую дату. Макензен не поверил в эти телеграммы, да и я в то время никак не хотел верить в то, что сейчас хорошо известно, – в частности, в то, что именно Муссолини лично распорядился, чтобы такую информацию предоставили бельгийцам. Из отрывка из дневника Чиано от 26 декабря 1939 года следует, что Муссолини также фактически желал поражения Германии. Разве в таких условиях можно было рассчитывать на действительно полезный совет из Рима?
Еще одно важное предупреждение воздержаться от начала военных действий на Западе поступило к нам в середине февраля 1940 года от США, в форме заявления, сделанного во время путешествия по Европе заместителем госсекретаря США Самнером Уэллесом.
Во Франции к нему отнеслись скептически, в Германии приняли осторожно, в Англии полностью поверили. Сам я видел в поездке Уэллеса не только проявление американской внешней политики, но рассматривал ее как составляющую внутренней политики США, поскольку до выборов 1940 года Рузвельт не мог предпринимать явных шагов, чтобы восстанавливать мир. Я не исключал того, что, не имея желания воевать в Англии и Франции, Рузвельт стремится к снижению напряженности, чтобы использовать передышку в военных действиях для начала мирных переговоров.
В конце визита Уэллеса в Берлин мне казалось, что вся его поездка была затеяна для того, чтобы способствовать движению американцев в сторону мира к концу марта, может быть и за счет сотрудничества с Муссолини. С. Уэллес говорил мне, что начало войны будет означать конец всех переговоров, поскольку для США, равно как и для других стран, это означает опасность того, что все, что делает жизнь заслуживающей того, чтобы жить, может быть разрушено. Осознавая такую перспективу, США не могли оставаться безучастными. Уэллес повторил мне это на вокзале перед отъездом, заметив, что, если его предупреждение проигнорируют, Соединенные Штаты не смогут остаться в стороне. Уэллес также добавил, что, если бы Риббентроп ясно выразил ему германскую точку зрения, тогда, насколько ему кажется, его поездка в Европу не была бы напрасной. С другой стороны, он склонен принять взгляды Гитлера. Свои впечатления Уэллес подытожил заявлением, что переговоры в Берлине были интересными и значительными и его обнадежили.
Наше собственное Верховное главнокомандование в связи с визитом Уэллеса выпустило предписание, озаботясь тем, чтобы никто не разговаривал с американцами о мире. Когда сам Уэллес, естественно, в