нумидийской колонии Малая Лепта это значительное повышение в ранге — разделять ложе богатого, отягощенного знатностью придворного. Хотя, по правде сказать, Квадратус был всего-навсего ничтожным распутником, а поскольку мне волей-неволей приходилось участвовать в его развратных оргиях, могу тебя уверить, что, в конечном счете, нет занятия более утомительного и скучного.
Она остановилась, возможно, просто затем, чтобы дух перевести. В ее чертах проступила невыразимая усталость. Калликст догадывался, что толкает ее на эту откровенность, почему она так внезапно решила сорвать укрывавшую ее доселе завесу тайны: чтобы избавиться от страшного груза, который без передышки несла на своих плечах все эти годы. А она между тем заговорила снова:
— Я была сама себе противна. У меня возникло чувство, будто я утратила какую-либо определенность, стала просто вещью, которую двигают с места на место, берут или отшвыривают прочь, сколько вздумается. Тогда-то я и познакомилась с другим приближенным Цезаря, египтянином по имени Эклектус. Ты о нем наверняка слышал, он теперь у Коммода дворцовый распорядитель. Это совершенно исключительный человек, он открыл передо мною другой мир, указал средство смыть с себя всю ту грязь, в которой я жила. Эклектус христианин. Он обратил меня в свою веру.
— Что ж он не попытался вырвать тебя из этого окружения?
— Он хотел это сделать, а потому предложил мне стать его женой. Я согласилась. Но как раз тогда — можно подумать, будто наша судьба и впрямь предначертана заранее, — в меня влюбился сам Коммод. Он в ту пору только что пришел к власти, был еще совсем юным. От него можно было ожидать всего, чего угодно. А я... мы оказались перед жестоким выбором: была надежда, что из любви ко мне он проявит милосердие к нашим братьям, попавшим в беду, но не поведет ли он себя совершенно иначе, если я отдамся другому? В конце концов, думаю, Бог решил все за нас. Узел был разрублен: Квадратус ввязался в заговор, целью которого было убийство императора, и если бы я в то время не уступила Коммоду, меня бы, без сомнения, смели с лица земли, да и всех, кто был мне близок, тоже.
Калликст в молчании обдумывал слова молодой женщины, потом спросил:
— Так какие же чувства ты испытываешь к императору?
Поколебавшись мгновение, она сказала:
— Признаться, поначалу он был мне не безразличен. Так что я нашла задачу, стоявшую передо мной и внушавшую ужас, куда менее мучительной, чем можно было ожидать. Причина, конечно, в том, что выносить телесную близость двадцатилетнего юноши было легче, чем объятия жирного Квадратуса. И потом, что скрывать, вместе с Коммодом мне достались и богатство, и кое-какая власть, могущество. Но по существу я никогда его не любила. Если бы не это, легко представить, какая ревность, несомненно, терзала бы меня, ведь у него целые когорты эфебов и любовниц множество: он, сойдясь со мной, никогда не переставал тешиться и теми, и другими. А потом, со временем, Коммод изменился. Мне кажется, он стал тем, чем является теперь, оттого, что никто никогда не воспротивился ни одному его желанию. Без конца, снова и снова предаваясь пороку, гонясь за наслаждениями, никогда не утоляющими ненасытной жажды, смертный с роковой неизбежностью доходит до преступления и чего-то похожего на безумие. К тому же я уверена, что если Коммод пожелал по-настоящему, насмерть сразиться на арене, то не столько затем, чтобы заткнуть рты шутникам, которые прохаживались на его счет, сколько потому, что захотел потешиться тайным сладострастием убийства. Если здесь еще нужны доказательства, вспомни, как он обошелся с несчастной Венерией Нигрой...
Калликст кивнул утвердительно, затем произнес:
— Однако, Марсия, есть одна вещь, которая мне непонятна. Я слышал, будто во время последнего пира, который давал император, ты заявила Коммоду: «Прикажи, Цезарь, чтобы и моих противниц тоже вооружили по-настоящему, ведь если тебя убьют, мне больше незачем жить».
— Так и было. Но эти слова не имели того значения, которое ты вправе придать им. Я же на самом деле очень долго верила, что смогу обратить Коммода в христианство, что, может быть, еще настанет день, когда он исправится...
— И?..
Она уперлась подбородком в сложенные руки:
— До сей поры он ни единого шага ко Христу не сделал, этот человек признает только пути Изиды или Митры. Мои братья-епископы непрестанно твердили, да и теперь все еще твердят, что нельзя отчаиваться, надо «уповать на милость Господню». А я уже не знаю... Ничего не знаю... Если бы Коммод умер на арене, цель всей моей жизни мгновенно была бы уничтожена. Вот почему я тоже хотела умереть.
Сейчас эта женщина, которую он привык видеть такой сильной, впервые предстала перед ним в растерянности, в ней было что-то от сломленного горем ребенка. От этого она показалась ему еще милее и ближе.
— А что, если тебе... отступиться? Бросить все это?
Она печально усмехнулась:
— Разве ты забыл? Ты мне уже подсказывал этот выход тогда, помнишь, в тюрьме Кастра Перегрина... Нет, Калликст. Я влипла, как муха в паучью сеть.
— Сейчас мы уже не в Риме, а в Антиохии! Евфрат отсюда в двух шагах, а за ним Парфянское царство, самое неприступное убежище. Через пять дней мы сможем добраться туда!
— И что мне там делать? Без гроша, без крова... Лишенной какой бы то ни было цели?
— У меня есть кое-какие средства. Конечно, сокровищами Цезаря не располагаю, но легко мог бы приумножить то, что имею. Я...
Она прикрыла ему рот ладонью. В ее взгляде была бесконечная нежность.
— Нет, Калликст. Мы и часа не смогли бы прожить в покое. А я не могу смириться, признать поражение...
Он схватил ее за плечи, сильно сжал и выговорил почти с отчаянием:
— Я тебя люблю, Марсия...
Глава XLI
«Как Отец знает Меня, так и Я знаю Отца; и жизнь Мою полагаю за овец. Есть у Меня и другие овцы, которые не сего двора, и тех надлежит Мне привести: и они услышат голос Мой, и будет одно стадо и один Пастырь».
Книга, подаренная Климентом, все еще лежит на столе открытая. А ее слова, те слова, что он знает чуть ли не наизусть, оживают в его памяти. Вот уже больше недели, как они заполонили его душу, почти готовую сдаться.
«Помните слово, которое Я сказал вам: раб не больше господина своего. Если Меня гнали, будут гнать и вас».
Ему и сегодня вечером снова не уснуть. Сон бежит от него. А ночь между тем ласкова, исполнена покоя.
Калликст вскочил с ложа. Простыни были влажны. Все тело в поту. Надо выйти на свежий воздух. Ему душно, он задохнется в этих стенах. Вот уже больше недели, как он стал путать закат и восход.
За порогом дома ночь, она глядится в зеркало озера. Фелука плывет к берегу, вот встала на якорь возле понтонного моста. Люди сошли с нее, тащут сети.
«Проходя же близ моря Галилейского, Он увидел двух братьев: Симона, называемого Петром, и Андрея, брата его, закидывающих сети в морс, ибо они были рыболовы, и говорит им: идите за Мною, и Я сделаю вас ловцами человеков.
И они тотчас, оставив сети, последовали за Ним».
Калликст побрел на понтонный мост. Он чувствовал любопытные взгляды, устремленные на него. Немного ссутулился, ускорил шаг.
Очертания дома у него за спиной постепенно расплывались. Вскоре он совсем скроется из глаз, утонет в ночном пейзаже. Только забытая лампа будет подавать знак, мерцая во мраке.
Всадники... Их силуэты мелькают среди дюн. Сирийцы? Римляне? Или северяне, фракийцы, бегущие неведомо от чего, бешеным галопом несущиеся к прекрасным берегам Босфора.
Он продолжает шагать вперед. Под ногами грязь, подошвы сандалий, словно губка, издают чавкающий звук, и он странно отдается в тишине.
«Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но