который предписывал оборонять Вогезы до последнего солдата.
Так как подполковнику Гюмбелю надо было принимать командование «дивизионной группой», или временной дивизией, которой мы были впоследствии переданы, командование полком было передано мне. Это было честью, которую я, вероятно, не удостоился бы, если бы мой старший и благородный коллега, д-р Майер, не пересекал Атлантику как раненый военнопленный.
Как командир полка, я все еще принимал прямое участие в сражении пехоты. Пока мы продвигались на северо-запад через лесистые холмы к северу от Рамоншампа, чтобы соединиться с другой частью, я заметил солдата, который стоял в кустарниках передо мной, нацеливая свое оружие на меня. Я немедленно выпустил весь магазин в его сторону. С еще одним прыжком я стоял рядом с ним. Он был очень молодым офицером, не алжирцем или марокканцем, а белокурым французом. Я попал ему в бедро, близко к его торсу, и я сразу понял, что любая помощь прибудет слишком поздно. Он все же сумел попросить у меня его шприц с морфием, который содержал каждый американский — и, соответственно, французский — комплект первой помощи. Я остался с ним на несколько мгновений, пытаясь подбодрить его, но затем мне нужно было идти дальше. За более чем четыре года войны наши души зачерствели, хотя без этой защиты мы, вероятно, не смогли бы столько перенести!
Чем больше мы углублялись в густой лес, тем более рассредоточенными становились наши порядки, потому что мы должны были хоть как-то охранять свой западный фланг. Все же в конце концов я сдался. У нас также было неприятное ощущение, что алжирцы или марокканцы уже обошли нас с севера и что мы сражались всего лишь с боковым охранением. К вечеру это чувство стало чрезвычайно неприятной действительностью.
Таким образом, оказалось невозможно продвигаться далее. Мне также казалось чрезвычайно опасным оставлять мою тонкую линию обороны в этом густом лесу на ночь.
Мой адъютант и я заметили на закате, насколько умным и опасным был наш противник. Некоторое время стояла гробовая тишина, и мы быстро обменялись мыслями, стоя на поляне. Внезапно прогремел выстрел, и посыльный, который шел с нами, замер на секунду и упал на землю. На мой довольно испуганный вопрос: «Фиеж, в чем дело?» он ответил четко и ясно: «Я мертв, герр майор». Несколько секунд спустя так и стало. Можно было продвигаться только с крайней осторожностью. Товарищи отнесли мертвого назад, как обычно, завернутым в его плащ-палатку. За время долгой войны я многое повидал, но посыльный, докладывающий о свой собственной смерти, был одним из наиболее жутких случаев.
Незадолго до наступления полной темноты я приказал отступить и держать только заставы на открытых холмах вне лесов, на севере и северо-западе.
Патруль подтвердил наши сомнения с конца дня. Противник фактически окружил нас. В Рамоншампе, приблизительно в пятистах-тысяче метров к югу от нас в долине, горело несколько домов. Можно было ясно слышать шум работы двигателей и голоса людей в ночи. Мы были окружены.
Вернувшись к своему командному пункту, я услышал скрежет лопат в темноте. Спросив, что они здесь делают, копавшие ответили: «Мы роем дыру для Фиежа!» Выжатый и подавленный, я более не мог себя контролировать, и я проорал: «Это не дыра, идиоты, это — могила!» Сразу же я пожалел о своей вспышке, так как бедные парни были, по крайней мере, столь же подавлены и выжаты, как и я. Их непочтительное выражение было только своего рода прикрытием для их напряжения.
Этот ночной эпизод всегда был одним из наиболее глубоких впечатлений, которые у меня остались от войны.
Несколько лет назад, когда я приезжал снова в Ле Тилло, я не смог точно найти, где был мой командный пункт над Рамоншампом. Мертвый, которого мы там похоронили, был повторно предан земле в другом месте в Эльзасе задолго до моего возвращения.
После моего возвращения мой тогдашний адъютант, обер-лейтенант Альберт, сообщил, что мы потеряли телефонную связь с оперативным соединением, но я ожидал этого так или иначе. Это — одна из проблем окружения.
К счастью, мы располагались высоко на холмах и были в состоянии поддерживать радиосвязь. Я попросил разрешения командующего 338-й пехотной дивизии, которой была придана группа Гюмбеля, вернуть полк в Ле Тилло. Мне разрешили так поступить, но с оговоркой, что я мог отвести левое крыло, но должен был оставить правое на его текущих позициях. В действительности это означало бы, что половина полка должна была остаться окруженной противником. После этого дивизия более не отвечала на радиосообщения. Здесь я хотел бы процитировать часто упоминаемого герра Грёзера, известного написанием истории нашей дивизии:
«Теперь 308-й гренадерский полк оказывается в очень специфической ситуации. Он запрашивает разрешение отступить на старые позиции, но 338-я дивизия позволяет отступление только половины полка… Примерно в 11 часов ночи, спустя часы после того, как на радиосообщения полка перестали отвечать, командир полка решает отдать приказ на прорыв к Ле Тилло по своей инициативе!»[37]
Так и было. Первым делом я устроил нечто вроде «военного совета» со своими офицерами. Единогласно мы решили, что только сейчас, в темноте, у нас остается последний шанс ускользнуть из этой западни, так что я приказал отступать вопреки приказу командующего дивизии. Позже я узнал, что я сделал именно то, на что они тайно надеялись и ожидали, что я сделаю.
Так как мы не могли использовать дороги, мы вынуждены были бросить часть машин, но мы взяли все оружие и лошадей и вернули их в сохранности в Ле Тилло. Мы избегали любого ненужного шума. Не было позволено никаких разговоров. Мы совершили марш в длинной колонне через кустарник, пока мы не достигли шоссе № 66, которое было свободным от противника, за исключением города. От входа в город мы вскоре услышали несколько робкий вопрос: «Стойте, кто там?» Мой ответ «Grossjohann, 308!» сопровождался громким и ясным «слава богу, Grandjean, что вы вернулись!».
Как выяснилось, подполковник Гюмбель не мог позволить мне прорываться. Он был в определенной степени связан директивами 338-й пехотной дивизии. Теперь его облегчение и радость были огромны. Это иллюстрирует специфическое явление, которое, как я считаю, было распространено в немецкой армии в это время.
Много раз до и после того я обнаруживал, что старшие офицеры — на уровне дивизии и выше — изменяли четкие приказы или были вынуждены широко их трактовать. Это происходило от того, что, в то время как хорошие новости — такие, как успех нашего наступления тем утром, — немедленно передавались с большими фанфарами в вышестоящий штаб, менее ободряющая информация — к примеру, запросы на отступление — встречались с чистой истерией. Следовательно, генералы обычно оставляли малозначительным офицерам низкого уровня, к примеру, командирам полков, необходимость принимать действительно важные решения на месте. Любой командующий, кто до сих пор этого не понял и кто буквально интерпретировал полученные приказы, был безнадежен.
Так, в этом случае, на брифинге утром, командующий 338-й пехотной дивизии узнает, что 308-й гренадерский полк отступил из Ле Тилло. Это был бы свершившийся факт. Он, в свою очередь, передал бы это в штаб IV полевого корпуса Люфтваффе, откуда сведения дойдут до девятнадцатой армии и, наконец, группы армий Г, все как часть обычной оперативной сводки… и они ничего не смогут с этим поделать. Но если бы командующий 338-й запросил разрешения на отступление, настал бы ад.
Таким образом, майор, который перед лицом тяжелого сопротивления противника вывел бы свою часть с их позиций, в худшем случае удостоился бы выговора. Но генералы подлежали понижению в должности и снятию с постов только за то, что просят отхода. Насколько я знаю, это никогда не случалось с тридцатитрехлетним майором!
Как ожидалось, ничто не случилось, и к лучшему. Мой полковник был счастлив, командующий 338-й пехотной дивизии был доволен, а так как начальник штаба IV полевого корпуса Люфтваффе был близким другом моего полковника, он также был удовлетворен.