Самолюбие на тщеславии – ей угодно развлекать себя бредовой иллюзией, будто бы вся ее жизнь без остатка посвящена служению другим! Что ж, я и выбрал для нее ту наживку, которая ей предпочтительна. Тебе все это, конечно, кажется не очень благородным и великодушным, но меня не мучают угрызения совести, ведь речь шла о тебе! Я просто больше не мог без тебя, а кроме того – ведь это и
Я, разумеется, не могла обижаться на него, поскольку это любовь ко мне стала причиной его неискренности по отношению к Зайдэ!
Я и сама уже заметила, что Зайдэ всерьез занята приготовлениями к нашей скорой свадьбе. Всякий раз, когда я сопровождала ее в город, чтобы помочь нести множество пакетов и свертков – покупки были ее страстью! – она не упускала случая заглянуть вместе со мной в какой-нибудь мебельный или антикварный магазин, ведь нам с Энцио, говорила она, скоро придется решать, в каком стиле обустроить свое новое жилище. Кроме того, по ее заказу разные магазины по продаже постельного и столового белья присылали ей на дом образцы своих товаров, и она придирчиво отбирала лучшее для моего будущего хозяйства. При этом она сама так влюблялась в эти образцы, что обычно первым делом существенно пополняла свои собственные запасы, в чем, насколько я могла судить, не было совершенно никакой необходимости и что, однако, доставляло ей истинное наслаждение.
Но главной ее заботой были наши свадебные наряды. Однажды она показала мне восхитительную шелковую ткань голубовато-серого цвета – это был ее любимый тон – и сказала, что собирается сшить себе из нее платье к моей свадьбе и уже обо всем договорилась с портнихой. А каким я представляю себе свое свадебное платье, спросила она затем. Я себе, конечно, еще ничего не представляла, но, когда она спросила, мне сразу же стало ясно, что я могу предстать перед алтарем только в своем так называемом «святом платьице» – это казалось мне самым естественным следствием моего «превращения». Поэтому я ответила, что у меня ведь есть белое платье. Она обняла меня и сказала: ах, как это трогательно! В своем скромном белом платьице я бы выглядела как маленький ангел. Но, к сожалению, это невозможно, ведь мне нужно платье с длинным шлейфом. Она просто хотела узнать, что я предпочитаю – блестящий шелк или матовый крепдешин. Последнее мне подходит больше, но за счет контрастов можно добиться очень интересного эффекта. (Она так и сказала: «добиться»!) На всякий случай она велела прислать образцы и того и другого.
Как раз в тот момент, когда она показывала мне обе ткани, неожиданно вошел мой опекун. Увидев разложенную на столе материю, он заметил с ласково-добродушной иронией, что его появление, конечно же, совершенно некстати, ведь выбор ткани или туалета у женщин, насколько ему известно, один из самых важных ритуалов, какие только существуют, а при виде этих роскошных образцов можно подумать, что речь идет чуть ли не о свадебном платье.
Она ответила:
– Ах нет, речь идет всего-навсего о летнем платьице или блузке – белый крепдешин сейчас в моде.
При этом она украдкой подала мне знак молчания, как будто была уверена в моей солидарности с ней. На самом же деле ее ответ был мне крайне неприятен, хотя я уже давно привыкла к подобному лукавству. По какой-то неясной для меня причине она решила, что лучше будет, если и ее муж тоже до поры ничего не узнает о нашей помолвке; по ее мнению, свою тайну мы могли сохранить только в том случае, если она, Зайдэ, останется нашим единственным доверенным лицом. У меня это решение вызывало какое-то очень неприятное чувство, я постоянно упрекала себя за то, что не противоречу ей, ведь мы с моим опекуном условились, что у меня не будет от него секретов. И я решила как можно скорее поговорить об этом с Энцио.
Энцио вначале опять полуласково-полуиронично сказал, что я действительно страдаю от избытка благочестия, которое в данном случае вдвойне излишне, поскольку я уже достигла совершеннолетия. Я рассказала ему о том, почему это не играет роли в моих отношениях с опекуном. Он нервно пожал плечами и ответил, что по некоторым причинам «профессора» лучше пока держать на расстоянии – так он выразился. Когда же я осведомилась об этих «причинах», он искоса бросил на меня испытующий взгляд, так, как будто хотел спросить: «Где же твое хваленое зеркальце?» – и как-то неопределенно пояснил, что это связано с множеством пустующих комнат в этом доме и моей жаждой отцовского авторитета. Неужели я до сих пор ни разу не задумалась о том, почему «профессор» словно забыл про меня? (Он всегда говорил «профессор» и ни разу не сказал «твой опекун».) Мне не хотелось больше ни о чем его спрашивать, потому что я вдруг поняла, что он имеет в виду, – он словно достал мое зеркальце решительным, точным движением из какого-то сокровенного, но хорошо знакомого мне тайника.
Правда, сама я уже окончательно преодолела свое первое впечатление от дома моего опекуна, на которое намекал Энцио. Эти большие гулкие комнаты больше не казались мне такими пустынными и печальными, как в день приезда. Уже хотя бы благодаря «дуплетикам», о которых Зайдэ говорила, что они будто бы очень мешают ее мужу, когда тот работает. А между тем только его появление могло заставить эти две потешно-сердитые мордашки просиять внезапным весельем. Стоило ему лишь показаться в саду, как они тотчас же бросались к нему сквозь брешь в живой изгороди, и от них уже было не избавиться. И он развлекал их какими-нибудь шутками или даже соглашался поиграть с ними в мяч. Однажды, проходя по саду, я поймала мяч, который пропустили «дуплетики». Они с криками и смехом прыгали вокруг меня, пытаясь вырвать его у меня из рук, но я бросила мяч поверх их голов опекуну, который тотчас же включился в игру и бросил мне мяч обратно. Завязалась азартная борьба; «дуплетики» носились по траве, как разрезвившиеся козлята, пока наконец мяч не залетел в открытое окно подвала. Я побежала за ним, нашла его и, спрятавшись за одной из открытых дверей, затаила дыхание, в то время как «дуплетики» в диком восторге рыскали по подвалу в поисках меня. Потом появился опекун, обнаружил мое убежище, но не выдал меня и, когда дети убежали в другой конец подвала, сказал:
– Ну вот, вы благополучно перенеслись в прошлое: в этом доме опять, как в вашем детстве, играют в прятки – вы ведь так хотели этого!
Он умолк, потому что вдруг послышался голос Зайдэ: она перехватила «дуплетиков» у двери и призвала их соблюдать тишину, так как они мешают «дяде» – то есть моему опекуну – думать и писать. Он сразу же стал неприветлив и холоден и сам отослал детей, которые, конечно же, удрали от Зайдэ и весело примчались к нам домой. Они беспрекословно подчинились, но с такими обиженными лицами, что я сама проводила их до лаза в изгороди и попыталась, как могла, утешить, однако они по-своему истолковали мои слова, решив, что я утешаю сама себя. Прежде чем юркнуть в свою дыру, они небрежно-снисходительно сказали:
– Ладно, пошли с нами – он ведь тебя тоже прогнал!
Меня эти слова так смутили, что я чуть не ответила: «Да ведь он же на вас совсем не сердится! Ему и самому жаль расставаться с вами!» Но дети меня, конечно, не поняли бы; в сущности, я и сама не очень-то понимала это или, может быть, не хотела понимать. Я знала только, что наши с ним отношения внешне складывались совершенно иначе, чем мне казалось, – внутренне они отвечали моим представлениям; это мне было ясно: во всем, что касалось моего опекуна, мое зеркальце не было «спрятано за зеркалом»! Оно, напротив, очень отчетливо отражало его образ: мой опекун остался тем, чем и был с самого начала, – полномочным представителем моего отца, и в то время как Зайдэ неустанно уверяла меня в том, что их дом – моя родина, опекун