наставник в Риме, пережил тяжелую операцию на глазах и теперь какое-то время не мог сам читать мои письма и отвечать на них. И потому я направляла все адресованные ему вопросы и сообщения Жаннет, которая регулярно навещала его и пересылала мне его ответы. Она и в этот раз не заставила меня ждать.
«Ты ведь знаешь, Зеркальце, – писала она, – что мы с отцом Анжело мысленно неотступно сопровождаем тебя в твоем долгом путешествии. Я решила в час твоего прибытия в Гейдельберг отправиться в собор Святого Петра и помолиться за тебя на том самом месте, где твоей юной душе открылся образ Христа, который ты теперь, став маленькой сестрой своей святой покровительницы, понесла в мир; ведь именно таков был наказ отца Анжело, которым он, отказавшись благословить тебя на послушничество в монастыре Санта-Мария на виа деи Луккези, хотел утешить тебя и который затем повторил, когда твой опекун настоял на продлении этого срока, – твое последнее письмо все, от первой до последней строчки, исполнено сознанием этого наказа! Ты даже успела сформулировать своего рода теорию о том, как выполнить его, и, должна признаться, она мне очень нравится. Ты пишешь, что уже преодолела последнюю тень сожаления о необходимости посетить так называемый „мир“, что он не должен почувствовать твое нежелание соприкасаться с ним, ибо ты с готовностью идешь на это; как и всякое другое веление Божье, ты радостно принимаешь и это! То есть ты не собираешься торопливо пройти мимо этого „мира“, отведя в сторону глаза, а намерена остановиться и разделить с ним его радости и горести, пожить вместе с ним, добиться его доверия – все с радостной готовностью, приняв как девиз слова: „Посланник царя, долг свой с сияющим взором верши“, ведь ты была послана в него как „посланник царя“, – так ты мне писала».
Да, я писала ей это; я решила строить свои отношения с этим так называемым «миром» так же, с такой же любовью, как и Жаннет.
«Короче говоря, – писала дальше Жаннет, – в каждом слове я узнавала самоотверженность твоей юной бескомпромиссной души, Зеркальце, да не оставит ее Господь в Своей заботе, – ведь ты не можешь без этой самоотверженности! Отец Анжело, кажется, того же мнения. Правда, я не сразу решилась прочесть ему твое письмо: в тот день у него были особенно сильные боли. Он очень изменился. И не только физически. Я ведь тебе уже писала недавно, что он находит состояние западного христианского мира очень серьезным. Иногда мне кажется, что для него сейчас все погрузилось в ту мучительно-темную ночь, которая обрушилась на его бедные больные глаза. Если я правильно понимаю его, масштабы безбожия кажутся ему столь велики, что большинство нынешних людей, по его мнению, можно теперь спасти только великой подвижнической любовью. Его ответ на твое письмо, пожалуй, следует понимать именно в этом смысле. Когда я прочла ему твое письмо, он сказал: „Да, пусть вершит свой долг с сияющим взором; однако сиять могут и слезы – напишите ей это…“»
Жаннет прибавила еще несколько нежных напутствий и пожеланий от себя самой и закончила письмо, как это часто бывало, маленькой прелестной шуткой, без всяких прощальных слов, как будто не желая попусту тратить времени, – ведь скоро все равно начинать следующее письмо, или как будто она просто неожиданно вышла на минутку в соседнюю комнату, – как когда-то в прежние времена, когда мы еще были все вместе, – на нетерпеливый зов колокольчика своего мужа, к креслу-коляске которого она все еще была привязана.
Однако и мне самой уже давно пора было прервать чтение и поспешить вниз. Мне уже некогда было углубляться в смысл слов отца Анжело; я только чувствовала, спускаясь по лестнице, что они хотя и облечены в болезненную для меня форму, но все же созвучны с моей упомянутой в письме Жаннет готовностью.
На нижней ступеньке меня поджидал Энцио. Он не слышал моего приближения: ковер на лестнице заглушил звук шагов, и я могла беспрепятственно всмотреться в его облик. Его жесткий, угловатый профиль, слегка освещенный со стороны окна, отчетливо выделялся в мягком сумраке прихожей. Между бровей застыла неприветливая складка; он стоял так твердо и уверенно, что, казалось, никто и ничто в этом мире не может смутить или устрашить его. Нет, в эту минуту я действительно уже не могла себе представить его охваченным тем ужасом метафизической покинутости, как тогда в Колизее, когда мне казалось, что я должна взять в руку свою душу, как маленький огонек, и светить его душе. Мне теперь, напротив, легче было представить себе, что он уже привык к этой метафизической покинутости, что он прекрасно чувствует себя в ней, что он черпает в ней силу и уверенность в своем стремлении рассчитывать только на самого себя. И тут я вдруг поняла, почему у меня появилось ощущение, что Божественное уже не разлучит нас: для Энцио его больше не существовало. Последний след его – тот самый ужас метафизической покинутости – исчез. В этом-то и состояла чудовищная метаморфоза, которую я почувствовала в первый же миг нашей встречи. Она означала полную противоположность того, о чем я просила в своих исполненных веры молитвах: Бог не услышал их – безверие Энцио, должно быть, оказалось сильнее их! И это открытие было для меня еще страшнее оттого, что я прежде на себе, да еще таким необычным образом, испытала огромную власть молитвы: ведь я как христианка была плодом неустанных молитв тетушки Эдельгарт; почему же Энцио не мог стать плодом моих молитв? Я замерла на лестничной площадке, как парализованная. Энцио вдруг показался мне таким далеким и недосягаемым, словно его забросили на другую планету, где человек оказывается лицом к лицу со всеми возможными ужасами, которые, однако, не в силах сломить его. У меня появилось чувство, как будто мне, чтобы преодолеть несколько лестничных ступенек, нужно было прыгнуть через сотни лет, в совершенно иное время, в котором и я сама стану такой же одинокой и буду рассчитывать, как и Энцио, стоящий там внизу, только на себя. И вот все, чего я ожидала от своего собственного хождения в мир, рассыпалось в прах: только теперь, в этот миг, до меня окончательно дошло, насколько сильно оно было связано с моим дорогим другом юности, – его внутреннее преображение было для меня главным, прекраснейшим, нет – просто
– Ты стоишь там наверху, в своем белом платье, как маленькая свечка, а у меня тут внизу уже совсем темно. Спускайся поскорее и посвети мне немного!
Он действительно так и сказал – «посвети»!
Я почувствовала глубокий стыд за свое малодушие. Сотен лет между нами как не бывало – я стремительно помчалась вниз по лестнице. При этом у меня было ощущение, как будто я и в самом деле несу свою душу в руке, словно маленький огонек, потому что лицо Энцио стало светлеть на глазах, точно и вправду озаренное светом лампы; в душе его, казалось, росло какое-то невыразимо блаженное чувство – чувство, идущее из какого-то совсем иного мира, далекого от всего его существа, чувство, которое и не могло быть от мира сего, но принадлежало иному, более совершенному, блаженному миру. Неведомая, пугающая даль судьбы, из которой мой друг позвал меня, словно вдруг неким таинственным образом сблизилась с моей собственной судьбой, вступила с ней в какую-то непостижимую связь, образовала с ней единое судьбоносное пространство! Несколько мгновений мы молча смотрели друг на друга сияющими глазами в блаженном изумлении; я тяжело дышала после своего головокружительного полета по лестнице. Наконец он сказал:
– Значит, ты приехала, чтобы зажечь мне свет, Зеркальце? – Слова его прозвучали так, как будто он тоже слегка запыхался.
– Да, я приехала, чтобы зажечь тебе свет, – повторила я. – Энцио, давай спокойно поговорим обо всем, что нас однажды разлучило.
Но он вдруг всем своим видом выразил безграничное разочарование.
– Ах, вот что ты имеешь в виду!.. – медленно произнес он. – Но это теперь не играет для меня никакой роли. Нет, это не имеет для меня ни малейшего значения – это для меня уже просто не существует.