фотографическими пластинками, сумку с фотопринадлежностями, чемоданчик с образцами открыток и, наконец, чемодан со своими вещами – белье, пижама, туалетный прибор, несколько пар чистых кальсон (ему случалось недели по три бывать в дороге, чтобы найти и снять для открытки какой-нибудь памятник или красивый вид). Он поставил багаж на асфальт, чистый, хотя и желтоватый от сухого навоза. Деревенские по-прежнему стояли возле машины, засунув руки в карманы и разглядывая его башмаки и брюки. Медузы. Кьефран затерялся вдали от крупных автодорог, и очевидно, что ни пруд с рыбой, ни дуб времен революции вместе со старым колодцем, ни даже руины феодального замка не смогут привлечь сюда туристов. Тем не менее, грамотность и электричество проложили себе дорогу и в эту глушь.
Подхватив свои монатки, Ромуальд вернулся в гостиницу и прошел в зал.
– Вы могли бы оставить все это в машине, – сказал ему рыжий. – Здесь воры не водятся.
Ромуальд отсутствовал всего ничего, однако за это время народу в кафе прибавилоь. Кроме жандарма и четы хозяев было семь или восемь мужланов, сельскохозяйственных рабочих в синих шоферских комбинезонах и сапогах, перепачканных навозной жижей до самого верха. Стаканы с белым вином выстроились на стойке, туда же забрался кот, которого он только что видел у своего фургончика. Деревенские пялили глаза на Ромуальда, молча посмеиваясь в свои усы с затерявшейся в них соломой. У присутствующих женщин вид был злобный. Кроме хозяйки здесь была еще толстая и коротконогая баба, рыжая, с белой кожей, и рябая – Мариетта Фалленан, Ромуальд сразу узнал ее по шишке на подбородке: он завалил ее в ризнице весной тридцать девятого.
Подойдя к столу, он заметил лежащую возле недопитого стакана с вином свою гостиничную карточку, в которую фиолетовыми чернилами было вписано крупно и неумело: «Мюзарден де Фальгонкуль Ромуальд Дезире Жозеф. Родился в Америке в 1925 году». Итак, негодяи в конце концов его узнали!
– Привет, Ромуальд! – ухмыльнулся хозяин гостиницы.-Что, вернулся в родные края?
– Черт возьми, тебе что, признаться было трудно? – накинулся на него полевой жандарм.
Они дружно рассмеялись. Их глаза блестели от смеха, но плотно сжатые губы выражали ненависть. Ромуальд почувствовал, будто раскаленным железом провели по его ногам, будто яротный град камней полетел ему в лицо. «Бог мой, зачем я приехал сюда? Что мне тут понадобилось? Я мог бы преспокойно полюбоваться замком, и не оставаясь на ночь в этой проклятой гостинице».
После кошмарной ночи, проведенной в единственной более или менее пригодной для жилья комнате гостиницы – с видом на пруд (тот самый, которым завлекали туристов), знаменитая рыба которого жирела на навозной жиже, машинном масле и неисчислимых отбросах, плавающих по его поверхности, – набив себе перед этим желудок тушеной капустой с цесаркой, которую его буквально силой заставили съесть вчера вечером, запивая белым вином, «чтобы отметить его возвращение на родину», так вот, после кошмарной ночи, в течение которой он вновь и вновь вспоминал самые жестокие и самые кровавые эпизоды своего мученического детства, он встал, сделал несколько упражнений, поглазел, отхлебывая большими глотками кофе с молоком, на гадкий пруд за окном и отправился на прогулку по деревне, где за каждым его шагом следили, каждое его движение изучали и взвешивали те, кто не пошел в поле и ждал, когда он проснется. Ромуальд направился прямиком к лесу Грет, а оттуда – к замку.
Когда смотришь на Фальгонкуль издалека, то вид у него все еще горделивый. Два донжона, четыре угловые башни, дозорная башня, высокие парапеты стен с бойницами стояли в окружении деревьев и создавали впечатление совершенно целого средневекового замка наподобие тех, что показывают в «Вечерних посетителях». Увы, чем ближе подходил он к величественному сооружению, тем все очевиднее становилась его дряхлость и запущенность. Прокладывая себе путь сквозь заросли ежевики, заполонившей все вокруг замка, Ромуальд в нескольких местах порвал брюки. Ему пришлось перебираться через поваленные молнией деревья, длиннющие стволы которых, обгорелые и с ободранной корой, лежали на толстой подстилке из густого кустарника. Наконец, он вышел на более или менее приличную дорожку с колеей, заполненной стоячей водой. Он узнал дорогу на Грет, которая вела от замка к шоссе и шла мимо болота до самой лесопилки Пинотонов – еще одна семейка проходимцев – построенной на холме Лерб-о-Мит прямо при выезде на шоссе Шабозон-Лез-Эглет.
Болото было совсем рядом. Ромуальд почувствовал его цепкий запах прежде, чем заметил отливающую всеми цветами радуги водную гладь с плавающими на ней водяными лилиями. Каждый вечер лягушки устраивали здесь концерт в зарослях аврана, навевая ранний сон на жителей деревни. Ромуальд направился к старому подгнившему подъемному мосту, перекинутому через ров, превращенный в кладбище сломанных велосипедов, разделанных под орех автомобилей и просто в общественную помоцку. Пока он, осторожно ступая, переходил мост, изъеденный жучками, то спугнул несколько завтракавших на дне рва крыс, которые удрали через слуховые окна в замок. С десяток мальчишек и трое или четверо взрослых, среди которых был и жандарм, держась поодаль, наблюдали за Ромуальдом. Преисполненные любопытства и неосознанного почтения, они застыли неподвижно на дороге. Ромуальд вступил на широкий двор, поросший высокой травой и чахлыми кустиками кизила, ягоды с которых обклевывали дрозды, – бывший парадный двор Фальгонкуля. Справа за конюшнями высилась маленькая часовня, витражи которой давным-давно прибрал к рукам некий набожный и предусмотрительный коллекционер. Посмотрев налево, фотограф замер, – бывший павильон, в котором размещалась охрана замка, ныне ветхая лачуга, по- прежнему стоял на свое месте – заколоченный со всех сторон, безмолвный, как могила. Именно здесь, в этих стенах, покрытых плесенью, прожил он с бабушкой с двадцать девятого по сороковой год – одиннадцать лет душевных страданий.
Ромуальд очнулся от задумчивости и тут только заметил стадо овец и коз, которое паслось во дворе и объедало траву, его траву. Белокурая девушка сидела на траве и вязала свитер. Высоко задравшиеся юбки обнажали ее белые, мясистые, здоровые, просто великолепные ляжки. Молодая особа оторвалась от вязания и с удивлением остановила взор своих голубых глаз на Ромуальде. Фотограф сразу же приметил во взгляде пастушки особый чарующий блеск. Он почувствовал, как сильно дрогнуло его сердце – и слегка шевельнулось под ширинкой, – как только он понял, что девушка хорошо на удивление, очаровательно прекрасна той диковатой красотой, которая присуща нашим деревенским девушкам.
«Надо же, уж не Ромуальд ли Мюзарден явился? – подумала пастушка Ирен. – Чутье мне правильно подсказало пригнать стадо сюда и подождать…»
Она встала, заботливо показав свой зад – своенравный, игривый, располагающий к себе и в меру упитанный – горожанину, смешавшемуся среди трав – щеки порозовели, смущенный взгляд. Она положила вязание на землю, шуганула трех коз и, улыбаясь как звезда телеэкрана – еще в совсем юные годы она умудрилась перенять улыбку у обольстительных парижских красавиц – направилась, покачивая бедрами, к Мюзардену.
– Что вам угодно, мсье? – спросила пастушка.
– Я, гм, – замялся сразу поглупевший Ромуальд, вдыхая здоровый запах полей, какого не купишь в Париже, исходивший от божественного создания. – Я, гм, да. Я Рому…, Роро…, Рому…
– Ромуальд Мюзарден, держу пари? – улыбнулась Ирен, показав свои прекрасные зубы.