резво размахивал — следовал невиданной в Туле и ее окрестностях восточной борьбе под названием «самураке».
Маменька поутру пыталась с Иваном откровенные разговоры вести, но он накануне с батюшкой достаточно наговорился.
— Что вы, маменька, торопитесь? — спросил он. -
Нешто вам Якова счастия мало? Придет время, и оженюсь, успеете внуками порадоваться!
— Вы же мне одинаково милы, разлюбезный сыночек, — запричитала Рахиль Давыдовна, которую в доме никто иначе как Раисой Давыдовной не называл. — Вот увижу ваше семейное счастье — тогда и помирать можно будет в душевном спокойствии. Никак тебе никто не глянется, сынок?
Откровенничать с маменькой было еще даже опаснее, чем с отцом. Кто ее знает, какой фортель Раиса Давыдовна выкинуть может, дабы счастия для сына, в том понимании, каковым она это счастие видела, добиться?
— Ах, матушка! — неохотно сказал Иван. — Не чувствую в себе той силы и терпения, чтобы готовым быть семейным очагом и детьми обзаводиться. Да и кондиций к женитьбе не вижу!
Не в пронос будет сказано, тут Иван Мягков и не лукавил даже. Объяви он о предмете своих воздыханий, мнится, родители тому не рады были бы и, даже напротив, зело опечалены сыновнею неразборчивостью.
После крещенских морозов Иван сговорился с Яковом, который ехал в Тулу купить у купцов лино- батиста, тарлатанов да драгоценный склаваж для своей молодой жены. Якову братцева задума совсем не понравилась, только ведь и отказать было нельзя. А посему после возвращения Якова родителям огорченным было сказано, что получено для Ивана секретное воинское предписание, указывающее капитан-лейтенанту Мягкову явиться в Петербург под строгие адмиральские глаза.
Таким указаниям противиться было нельзя, и с недолгими родительскими хлопотами да маменькиными жалостливыми приговорами Иван отправился в путь, обняв отца и нежно поцеловав вытирающую слезы мать.
Теперь же замирало и жарко ахало сердце влюбленного Ивана. Вот уже видны были чаканные крыши рыбацких домов и темная полуутонувшая в снеге казарма, около которой неторопливо расчищали тропинки армейские инвалиды, которым после выслуги некуда было податься.
А вот уже и дом разлюбезной Анастасии.
Иван нетерпеливо приказал ямщику встать и сам принялся разгружать узлы с гостинцами да подарками.
Прошел во двор, отворил хриплую от морозов дверь и замер на пороге, пораженный нежилым видом горницы.
«Ах, гадюка! — ненавистно мелькнуло в голове. — Достал-таки!»
Придерживая одной рукою полы распахнутого тулупа, Мягков бросился к дому подполковника Востроухова. Тот был на месте и, казалось, совсем не удивился ни явлению капитан-лейтенанта, ни его кипящему гневом лицу.
— За спросом явился? — буднично спросил он. — Ты бы, Мягков, ноги обмел да шапку снял, коли в дом входишь. Добрые люди, входя, Богу крестятся да хозяину здравия желают. А этот — на тебе! — бураном пылящим ворвался!
— Не до политесов! — буркнул Иван. — Где она, Ануфрий Васильевич? Не томи душу!
Востроухов вздохнул, завистливо глянул на Мягкова и развел руками:
— Не знаю, Иван Николаевич, ей-ей, не знаю!
— Как это? — Мягков обессиленно сел на скамью, глядя на старого служаку.
— Вот так. — Тот сел рядом, поджал губы, скорбно поглядел на образа в красном углу. — Еще осенью поздней — спать ложились, она избу топила, утром встали — дом пустой. И ума никто приложить не может. Вроде и места у нас не разбойные, неоткуда беды ждать. Правда, сказывают, видели в ночь карету в распадке. Только в карету ту я не шибко верю, не княжна, чай, чтобы в каретах по Руси разъезжать. Резонировать я тебя не буду, ибо нет фирияка от укусов той змеи, что любовью зовется. Иной раз думаешь — золотой, а нагнешься — алтын увидишь.
Он дружески коснулся плеча капитан-лейтенанта и участливо с определенным бономи предложил.
— Я чаю, ты не одну версту отмахал, Иван Николаевич. Раздевайся, отдыхай, поклажу твою мои дворовые в дом снесут. А я пока указания дам самовар поставить да штоф с рябиновкою из подвалов поднять.
Ах как пьют у нас на Руси обиженные да судьбой обездоленные! Последний грош — и тот в кружале иль питейной лавке оставят, а горе, что в душе их бушует, обязательно горькой зальют. Зальют и повторят, а там уже и остановиться трудно, и деньги неведомо откуда плывут, кураж идет, пропой длится, а когда человек наконец в себя приходит, зрелище видится безрадостное — и денег нет, и горе с тобой, и морда в драке с неведомым супротивником расквашена. Нечто подобное испытал и капитаи-лейтенант Мягков, когда после безуспешных расспросов степенных и неразговорчивых холмогоров в доме Ануфрия Васильевича Востроухова очнулся. Глянул на себя в зеркальце, небритую опухшую морду свою увидел и сплюнул с тоски и досады.
Около дома корабельного мастера Курилы Артамонова на длинном шесте полоскалась разноцветная ветреница, показывающая направление ветра.
Сам Курила Фадеевич Артамонов в своей избе занимался диковинным делом — поставил посреди горницы бадью с морской водой и пускал в оной воде досочку с вертушкою на конце, и оная вертушечка ходко двигала досочку к другому концу бадьи, даже некоторый бурун за нею вздымался.
— А-а, никак доблестного капитана Мягкова зрю, — спокойно и даже с некоторым равнодушием прогудел он в бороду. — Долгонько добирался, Иван Николаевич!
Мягков с надеждою взглянул на него, но корабельный мастер лишь дернул широкими плечами.
— Не знаю, Иван Николаевич. Нет у меня на твои волнения успокоительных ответов. Не баюнок я и красиво сказывать не умею. Даст Бог, объяснится все и даст тебе Господь наш спокойствия и счастия. Утешать тебя не буду, в таких делах утешить только Он и может. Иди-тко лучше сюда, Иван Николаевич, погляди, какую штуку замыслил я изладить…
Мягков безразлично подошел, ссутулился и потухшим глазом уставился в бадью с водой.
— Видишь, какая штука получается, — приступил к объяснениям корабельщик. — Заметил я, что ежели к одному концу щепки вяленые потрошка крепко закрученные закрепить, а к оным потрошкам вертушку присобачить, то кишки, начинаясь раскручиваться, раскручивают и вертушечку, а вертушечка, в свою очередь, толкает щепочку вперед, и оным образом щепочка та изрядное расстояние проплыть может.
Игрушками пробавляешься, Курила Фадеевич, детство в тебе играет, — равнодушно заметил Мягков.
Курила со знакомым Ивану упрямством вскинул бороду.
— Из этой игрушечки отечеству зело великая польза может быть, — сказал он. — Зрю я, томит тебя несчастие, ты нонича и на прю неспособный!
— И какая же с щепки государству польза может выйти?
— А такая! — Корабельщик взял щепочку из бадьи в мозолистые корявые руки и принялся накручивать вертушку. — Представь себе, что оные кишки вяленые находятся внутри выжженного полена. На одном конце его вертушечка, а на другом бомба запалом кипит. И ты оную вертушечку освобождаешь для вращения, она гонит сей снаряд по воде, и снаряд тот в момент приближения к неприятельскому судну взрывается. Этак минеру твоему и из подводки без надобности выходить будет. Знай целься только да пускай самобеглые мины в неприятельские корабли!? Это ж какие расчеты надо делать, чтобы точно у корабля под бортом мина взорвалась? — поинтересовался Мягков. Глаза его неожиданно заблестели, смысл и задор в них появился, а с задором объявилось и желание возражать Артамонову. — Это ж как получается? Неправильно фитиль рассчитаешь, и неприятелю никакого урону не будет, только мину безо всякой для того пользы переведешь! Плохо ты придумал, Курила Фадеевич, бесполезно твое техническое новшество для военного делу, только для государевой кунсткамеры оно лишь и пригодно!
— А ты не торопись, — посоветовал корабельный мастер. — Главное, что сия мысль мне пришла в