разговаривает? И еще ему хотелось посмотреть, как их будут кормить. По столу можно ведь о многом догадаться, и прежде всего — для чего их готовят?
Прежде чем он вернулся к товарищам, в коридоре загремело, послышались шаги, дверь распахнулась, и в комнату вошел давешний сержант, который сейчас сопровождал трех незнакомых Криницкому зэков. Зэки с грохотом свалили на пол несколько брезентовых мешков.
— Раздивлятися, — сказал сержант, — что и куда. Майор Зямин казал, що ви цьому дилу вчены.
— Вы подумайте, я позже зайду, — сказал инструктор КВЧ и торопливо вышел вслед за сержантом и заключенными. Слышно было, как сержант в коридоре звучно возмутился:
— Книжки им треба! На дальняке им працувати!
Криницкий присел, ощупывая один из мешков, из брезентовых боков которого угловато выпирали непонятные предметы. Пощупав их, Криницкий поднял на товарищей удивленные глаза и негромко, словно какую-то тайну им сообщал, сказал:
— Ледорубы!
Глава шестая
— Здравствуй, Яша, — сказал приезжий, протягивая руку Матросову.
Тот, помедлив, пожал ее.
— Ты стал совсем седой, — сказал Матросов.
— Годы, — развел руками седой. Майор с жадным любопытством наблюдал за встречей старых знакомых. Седой мужчина сделал властный взмах рукой, и майор понял его правильно — этим двоим надо было сказать друг другу нечто важное, а лагерный оперуполномоченный в этом разговоре был просто досадной помехой, мешающей откровенности. Он взял со стола фуражку, стараясь не особо стучать сапогами, прошел к выходу и плотно прикрыл за собой дверь. Немного подумав, он запер дверь на ключ и подошел к окну.
— Когда мне в Москве сказали, с кем я увижусь в лагере, я не поверил, — сказал приезжий. — Когда мы виделись в последний раз?
— Первого ноября двадцать девятого, — усмехнулся Матросов. — За два дня до моего расстрела.
— Для покойника ты неплохо выглядишь, — сказал приезжий, увлекая собеседника в другую комнату.
В ней был накрыт стол — бутылка грузинского вина, пара лимонов, мандарины, нарезанные умелой и расчетливой рукой мясо и колбаса.
— Вначале — о деле, — сказал Матросов.
— Какие дела могут быть у небожителей? — попытался пошутить приезжий.
— Лучше бы я умер, — сказал Матросов. — Я чувствую себя зонтиком, который достают из комода лишь тогда, когда идет дождь. Я плохо работал в Индии в тридцатых и позже — в сорок третьем? Или вам не понравилось то, что я сделал в Тегеране во время встречи «Большой тройки»? Или я не работал в Малой Азии, когда создавался Израиль? ЦСК мною недовольно?
— Насколько я знаю, вопрос так не стоял. — Собеседник Матросова был в некоторой растерянности, это угадывалось по его потемневшему лицу.
— И каждый раз мне обещали прощение и свободу, — упрямо продолжал Матросов. — А после того, как мавр делал свое дело и возвращался, его опять запихивали в тюрьму. Иногда я думаю: а зачем я возвращался? Я ведь мог остаться там, возможностей у меня было предостаточно…
— Ты собрался выдвигать требования? — холодно спросил приезжий. — Ты адресуешь претензии не по адресу. Пиши в ЦСК.
— Обитатель Ада не имеет права на переписку, — сказал Матросов. — Меня нет. Как же я могу писать жалобы и заявления? Я расстрелян в двадцать девятом за связь со Львом Давидовичем, мое дело сдано в архив, а заключенный Матросов заслуг перед партией большевиков не имеет, следовательно, он не может ничего просить.
— Могу посочувствовать, — сухо сказал приезжий. — Но не думаю, что это тебе доставит удовольствие, Яков.
— А теперь вы пришли, чтобы напомнить мне о долгах, которые у меня остались с того времени, — покачал головой Матросов. — К черту, Наум. Я никому ничего не должен. У мертвецов нет долгов.
— Тогда тебе реально угрожает опасность и на самом деле пойти с жалобой к ангелам. — Приезжий все-таки раскрыл бутылку терпкого киндзмараули, разлил по стаканам густое красное вино.
Я устал ждать, Наум, — сказал заключенный. — Каждый раз я живу ожиданием, во мне стараются это ожидание поддерживать, каждый раз мне обещают прощение и свободу, но каждый раз меня просто элементарно надувают. Двадцать лет, Наум. Двадцать долгих и томительных лет. Чего же удивляться, что я не выдержал этого ожидания? Я умер, Наум, и если меня пустят по коридору, это будет логическим завершением смерти, которая растянулась на такой долгий срок. Коридором со стенкой в конце меня уже не испугать. Я был готов к ней еще в восемнадцатом, когда мы с Колей Андреевым шли в немецкое посольство.
— Что ты знаешь о воле? — с неожиданной грустью сказал приезжий. — Честное слово, Яков, иногда лучше жить в клетке, даже лучше будет, если ее накроют черным покрывалом, и ты не будешь знать, что происходит вне клетки. Тех, кого ты знал, уже давно нет. Их коридоры и в самом деле закончились стенкой. Это тебя отчего-то берегут, будто редкостную птицу. Сколько тебе исполнилось? Сорок девять?
— Да, скоро в расход, — с усмешкой сказал Матросов. — Когда ты перевалишь за полтинник, довольно быстро становишься бесполезным. Старики никому не нужны. Вот потому я и требую гарантий,
— Разве это так важно? — Приезжий сделал глоток и поставил стакан на стол. — Ну, дадут тебе гарантии. Где уверенность, что эти гарантии будут соблюдены?
— Не знаю, — устало признался Матросов. — Но мне всегда казалось, что лучше кого-то ненавидеть за подлую несправедливость, чем самому оказаться наивным простаком.
— Раньше я не замечал в тебе этой расчетливости. Ты мне казался бесшабашным авантюристом. Особенно в Монголии. Помнишь, как ты говорил, что историю партии будут учить по твоей биографии? Ты ошибся, Яша, очень сильно ошибся.
— Разве? — прищурил глаза Матросов. — Разве теперь история не пишется по деяниям НКВД? Но я согласен, до своей кончины я действительно был романтиком и авантюристом, это смерть сделала меня прагматичным.
— Я свяжусь с Москвой и доложу твои просьбы. Ты не боишься, что реакция Москвы может оказаться негативной?
— Ничего страшного. — Матросов залпом, не смакуя, выпил вино. — Что они могут? Лишить меня жизни? Так это сделано еще в двадцать девятом, после расстрела я не живу, а существую. А если и оживал, то на очень короткое время, это ведь как бутылка вина: не успеешь распробовать вкуса, а бутылка уже опустела. Я всю жизнь думал о революции. Неужели она не позаботится обо мне?
Приезжий вздрогнул, осторожно огляделся, приблизил губы к уху Матросова и негромко сказал:
— Революция — серьезная дамочка, Яков. Она не требует от человека взаимности, она просто берет из него все, а самого за ненадобностью чаще всего выбрасывает. Прежних знакомых и друзей уже нет, мы повторили французскую историю — все та же кровь и полное отсутствие сожалений о сделанном. Французская революция послала на гильотину своих вождей, мы сделали то же самое. Судьбу своего кумира ты знаешь. Ледорубом ему по башке дали. Но это не единственная судьба, которая завершилась так печально. Буревестников отстреливают, остались лишь глупые пингвины, которые не смеют возразить Ему.
— Тогда тем более не стоит осторожничать, — упрямо сказал заключенный. — Страшнее уже не будет. Я пережил всех своих начальников по глупой случайности. Звезда! В тридцать третьем кто-то умный решил, что меня нельзя держать в московских тюрьмах, а тем более — на пересылках. Меня решили спрятать от нескромных глаз, как то секретное оружие, что берегут на крайний случай. Я был на «Джурме», Наум. Я был на теплоходе, когда его бросили во льдах. На «Джурме» было двенадцать тысяч заключенных, и их всех бросили. Даже трюмы не открыли.
— Я знаю, — сказал седой. — Было заседание коллегии, доложили наверх, но спасение заключенных было признано неэкономичным. Через полгода в том же районе был зажат льдами «Челюскин». Знаешь, почему мы отклонили все предложения об иностранной помощи? Потому что там все еще находилась