мало походил на самого себя, но также и Филлис, примостившейся на краю рядом с ним, для чего специально была опущена боковая металлическая планка. Он спал, она, по-видимому, тоже, и маленькая ее ладонь покоилась на обнаженной, цвета овсяной муки, грудной клетке Билла. Современное исполнение «Арундельской гробницы», подумала Джин.
То, что мать знала о ее приезде примерно в это время, только усилило неудовольствие, когда она обнаружила ее в его кровати. Разве поведение Филлис не было безумно собственническим и даже опасным, учитывая его состояние? Это зрелище было оскорбительным, осознает она позже, не потому, что они находились в больнице, не потому, что он, вероятно, пребывал в коме, и не потому, что они давно развелись и все к этому привыкли; оно было таковым потому, что они были ее родителями.
Но что она ожидала увидеть? Молодого темноволосого папу, сидящего за своим большим коричневым письменным столом в домашнем вельвете и улыбающегося ей поверх своей сложенной «Нью-Йорк таймс», когда она входит к нему, вернувшись домой с занятий гимнастикой в субботнее утро? А потом на подоконнике в дальнем конце палаты она заметила вазу с зелеными яблоками — яблоками сорта «Бабушка Смит», теми самыми, которыми они делились в те утра, разрезая их вместе с кожицей на дольки, которые затем намазывали арахисовым маслом.
Джин в нерешительности стояла возле шторы, заглядывая внутрь и теперь радуясь безучастности персонала. Она повсюду замечала свидетельства помощи, оказываемой Филлис, бастионы, воздвигаемые ею для защиты от беспомощности: стопку компактных дисков с собраниями классической музыки и песнями Пегги Ли[73]; лосьон для кожи и расческу; недлинную «линию горизонта», иззубренную силуэтами посуды
Делать было нечего, кроме как ждать. Она двинулась к окну, стараясь не задеть ничего из оборудования, загромождавшего пространство: механической кровати, респиратора, монитора сердечной деятельности, подвешенной путаницы туб и пакетов… Посмотрела вниз, на сверкающую реку, которой Билл не мог видеть со своей кровати, на серебристую змею, беззвучно торившую свой путь к морю.
Джин вспомнила о поездке вокруг этого острова с Ларри Мондом на прогулочном теплоходе тем летом, когда она работала в отцовской фирме. Сперва было невыносимо жарко и влажно — плата за то, что река начинала течь в оцепенении. На борту, сразу после того как они миновали статую Свободы, заморосило, потом по скользкой крашеной поверхности застучал и запрыгал разнузданный летний нью- йоркский ливень, и Ларри, вместо того чтобы проводить ее в маленькую каюту, до отказа забитую туристами, повел ее на корму, где украдкой сунул ее руку к себе в карман, и их соединенные ладони вскоре стали единственной сухой частью их общего тела, в одиночестве стоявшего на открытой палубе. Это был просто правильный шаг.
Правильный шаг. Джин, рефлекторно касаясь пальцами участка биопсии, обернулась, чтобы снова посмотреть на дремлющих родителей, чьи тела поочередно поднимались и опадали, словно карусельные лошадки на последнем круге. Стоя у окна и беспомощно наблюдая за ними, она не могла перенести даже мысли о том, что может кого-то из них потерять. Вместо этого она стала думать о вечере того дня, когда получила хорошее известие от Скалли.
Воодушевленный Марк прилетел из Германии как раз вовремя, чтобы взять «своих девочек» на праздничный обед в «Chez Julien»[74], большой и шумный французский ресторан в Сохо. Она впервые за несколько месяцев активно хотела его общества. У него были выдающиеся способности к празднованию — талант, которого ей недоставало, а это, подумала вдруг она, возможно, и стало причиной небывалой радости, которую она испытала, обнаружив, что оказалась
Когда в «Chez Julien» они стали пить шампанское, Виктория сначала была расстроена тем, что ей ничего не сказали о биопсии. Но она приняла знакомые мистические доводы матери, заключавшиеся в том, что ей не хотелось обращать это в реальность посредством произнесенных слов: рак груди. Джин позволила себя подразнить — суеверная, боящаяся сглаза ведущая колонки о здоровье, — а потом сменила тему.
— Как вы думаете, папарацци снаружи ждут кого-то конкретно или просто слоняются там на всякий случай? — спросила Джин.
— Папарацц-
— На самом деле, — сказал Марк, осушая свой бокал, — этот щелкопер с камерой поджидал меня — мужчину с двумя самыми прелестными женщинами в Лондоне. Гарсон! — крикнул он проходившему мимо официанту, воздевая пустой бокал. Он положительно наслаждался, когда его высмеивали за то, что он намазал волосы противозачаточным кремом — как это он выразился? «А что, если бы я вместо этого воспользовался средством для депиляции, оставленным твоей подругой?» Подали гренки, а Джин ошибочно заказала
В ту ночь они впервые за несколько месяцев занялись любовью. Энергия и непринужденность проистекали из шампанского, равно как из облегчения. Она испытывала безмерную благодарность за то, что жива, за то, что ей предоставляются все эти дополнительные возможности. К этому они добавили еще одно облегчение: все по-прежнему работало. Джин очень хотелось сказать Вик, и когда-нибудь она ей скажет: Марк был так тобой горд, что весь вечер не переставал улыбаться. На следующее утро, лежа в постели, она с изумленной нежностью подумала о том, чего он так и не понял: одобрительные кивки из-за столиков по соседству были адресованы не столько самой Вик, сколько его неприкрытому восхищению ею.
Марк вышел за газетами, а Джин намеревалась вставать. Она потянулась и ощутила, словно огромную роскошь, избавление и от того, что отягощало ее жизнь в последнее время. Каким-то образом Джиована, словно она сама была раком, не допускалась даже в мысли Джин на протяжении всего вечера и всей ночи. Да и этим утром тоже: Джин, по-прежнему не умершая, была слишком счастлива, чтобы тревожиться. Поразительно, какое это самодостаточное удовольствие, играть счастливую семью. Она, конечно, понимала, что не сможет отгородиться от своих проблем навсегда, но в то же время она и не просто играла: она была свободна от рака и полна любви — ничто никогда не представлялось более реальным. Когда она наконец встала, то обнаружила, что похмелье у нее выдалось необычайно мягким. Вик наконец спала дома, в своей старой комнате.
Джин продолжала переминаться с ноги на ногу возле окна больничной палаты, и казалось почти невероятным, что она помнит, как в заполненной запахом кофе кухне, где бекон исходил брызгами и подпрыгивал, словно старая джазовая пластинка, а Элизабет терлась о ее лодыжки, к ней пришла убежденность, что у новизны есть свои преимущества, но истинная любовь, или же любовь старая — лучше. Она доставляет более сильное удовлетворение, она более интимна, и она неизмеримо больше знает о самой Джин.
А потом старая любовь шевельнулась прямо перед ней: