более двадцати минут, а так мы будем идти больше часа, устанем и еще больше проголодаемся. Стакан чаю и ломтик черного хлеба — не очень-то это роскошный завтрак. Есть от чего прийти в некоторое уныние. Но мама уныния не любит, считает, что прогулка придает человеку силы. Она идет подтянуто, легко, улыбаясь утреннему солнышку и своим мыслям. Я прихожу в негодование — что это за черствость, в самом деле? Неужели она не видит, что я уже утомилась? Нарочно замедляю шаги и повисаю у нее на руке.

— Ма-ам, я устала.

— Устала? — подозрительно переспрашивает мама. — А вот послушай-ка, что я тебе расскажу.

И она заводит сказку про Белоснежку и семь гномов. Мама, как всегда, рассказывает чудесно, и я в другой обстановке слушала бы ее, развесив уши, но сейчас в меня вселяется бес упрямства.

— Я про Белоснежку наизусть знаю.

— Ну, хочешь, — про Царевну-Лягушку?

— Не хочу! Я не могу идти так быстро.

— Отчего же? Ты же здоровая девочка.

— Я же сказала тебе — ус-та-ла.

— Знаешь что, — говорит мама, на минутку останавливаясь, — кажется, я понимаю. Смотри-ка сюда.

Она достает из портфеля лист бумаги и, прижав его к стене дома, рисует препротивного человечка — ручки, ножки-палочки, длинный змееобразный хвост и хмурая физиономия со злющими глазами- точками.

— При чем здесь черти? — артачусь я.

— Гляди внимательнее, — смеется мама. — Это не чертик, а твой Каприз-Капризулище. Сейчас мы его выбросим.

Она комкает бумажку и кидает ее в урну. Я кисло улыбаюсь, и мы бежим дальше — в том же темпе.

Завывает сирена. Тревога. Она застигает нас в самом начале моста Лейтенанта Шмидта. Повернуть обратно? До ближайшей подворотни на Васильевском довольно далеко. Надо быстро пересечь мост. Впрочем, поглощенная своими капризами и дурным расположением духа, я как-то не задумываюсь над опасностью момента. Опять мама тянет меня за руку? Я же совсем не могу, ноги не идут — не идут, и все!

— Помедленнее, — умоляю я, — помедленнее…

А свист снарядов нарастает, они проносятся где-то прямо над нашими головами. Б-бах! За чугунными перилами моста взметывается высокий фонтан воды.

— Ну хоть маленькую передышечку, мама!

Тогда мама с размаху закатывает мне пощечину, хватает за шкирку и увлекает вперед. Бах!!! И еще раз — бах!!! Снаряд разрывается прямо на мосту — как раз в том самом месте, где я только что хныкала и притормаживала. Нас отшвыривает на несколько метров взрывной волной, в спину нам летят осколки, один из них — я чувствую — вспарывает мне пальтишко…

Когда через несколько минут мы оказываемся в парадной одного из домов на набережной Красного флота, у меня зуб на зуб не попадает. Мама, разглядывая мое пальто, сурово выговаривает:

— Погибают те, у кого нет энергии, нет воли. Ты уже большая девочка.

Пора понимать кое-что в жизни. Я торопилась потому, что предвидела приблизительно, когда начнется обстрел. Я ничего не говорила — не хотела пугать тебя заранее. Что было бы сейчас с нами, если бы я поддалась на твои капризы?

Шапочка Глинки

Мы долго еще идем по бесконечному, пустому бульвару Профсоюзов.

Наконец, вот он, мамин институт — красивое здание с высокими зеркальными окнами, напротив Исаакиевского собора.

— Леночка, помощница наша пришла, — улыбаются добрые седые тети, мамины сослуживицы. — Что тебе, детка, показать?

Раскрываются дверцы огромного шкафа красного дерева, и с полки снимают узенький футляр. Там, на багровом бархате — полированный прутик.

— Это дирижерская палочка, — благоговейно шепчут тети. — Знаешь, кто ею дирижировал? Сам Направник!

— Кто, кто?

— Был в России такой знаменитый дирижер и композитор, он управлял оркестром Мариинского театра, написал оперу «Дубровский»… А шапочку Михаила Ивановича Глинки хочешь посмотреть?

С большими предосторожностями мне дают подержать какой-то беретик из серебристой парчи, расшитый тусклыми бусинами.

— Жемчуг, — говорят тети.

Ы-у-у! Ы-у-у! — опять воет сирена. Минута — и я оказываюсь в бомбоубежище, на коленях одной из теть. Правой рукой она прижимает меня к себе, другой осторожно держит шапочку Глинки…

Институт завален свежими желтыми досками. В ящики со стружками и опилками укладывают экспонаты институтского музея музыкальных инструментов.

Ящики снесут в подвалы: такой музей — один-единственный в стране, его необходимо сохранить. Я брожу по загроможденным комнатам. В белых клавесинах изредка надтреснуто позвякивают струны; лихо изогнулись охотничьи рога с серебряной инкрустацией: а вот витрины, где в стеганых футлярах нежатся крошечные, все в перламутре, скрипочки; рядом — голенастые цимбалы, разнокалиберные балалайки и флейты… Все это мне можно потрогать, понюхать. Меня уже начали дома понемножку учить на фортепиано, я знаю ноты и могу одной рукой «изобразить» «Во поле березонька стояла…» Именно это я и пытаюсь сделать, открыв крышку клавесина. Седые тети снисходительно улыбаются. Мама по горло занята упаковкой и ничего не слышит.

…Ночью мы остаемся вдвоем с ней в опустевшем институте. Мама дежурит, а меня не с кем отправить домой. Она обходит институтские залы с лепными потолками, мраморные лестницы, анфиладу музейных комнат — проверяет, в порядке ли ящики с песком, на месте ли щипцы для «зажигалок»… А я уже лежу, укрытая маминым пальто, на полосатом диванчике. У него гнутые ненадежные ножки. В гулкой комнате — таинственный полусвет и тени от рыскающих по небу прожекторов. Но что это? Слышатся слабые, нежные звуки музыки. Или это уже мне снится? Протираю глаза — раз, другой и вдруг вижу: играет на свирели маленький кукольный пастушок в атласном камзольчике, спрятавшийся под овальным стеклянным колпаком. Его преданно слушают розовая нарядная пастушка и белая козочка…

Это мама, уходя на крышу, принесла из музея и завела для меня старинную музыкальную шкатулку.

Одна

Дни все короче, темнее. Ноябрь. Мама больше не берет меня с собой — в институте холодно, я там мерзну, скучаю и путаюсь у всех под ногами. С утра до вечера теперь я дома одна. Собираясь на работу, мама горестно вздыхает:

— Приду поздно. Отца тоже не жди. В буфете тебе покушать. Будь умницей.

Стоит входной двери захлопнуться — я одним прыжком к буфету! На фарфоровом блюдечке — пузатенькая, «детская» чашечка с мучным супом — зеленоватой жидкостью-болтанкой и пластик черного хлеба, такой тоненький, что сквозь него просвечивает воздух. Я знаю: больше мне оставить не могли.

Мама и папа съели утром по точно такой же порции. На «детские» и «служащие» карточки выдают по сто двадцать пять граммов хлеба в день — на троих это четверть черной, тяжелой, заскорузлой буханки.

Вы читаете Хлеб той зимы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×