После продолжительной паузы он сказал:
— Меня зовут ещё «Лайт».
— Значит, по-настоящему ты Джон Лайт Тремейн?
— Нет, меня крестили Джонатаном. Но меня всегда звали Джонни. Так и записали в бумагах, когда определили к твоему деду в ученики. Моё настоящее имя — Джонатан Лайт Тремейн.
— Совсем как купец Лайт, выходит?
— Выходит, что так.
— А как по-твоему, вы с ним родня?
— Думаю, что да. Но не знаю точно. Лайт — довольно редкое имя. К тому же его ещё зовут и Джонатан, как меня. Конечно, я об этом подумываю. Иногда… когда я вижу, как он едет, покачиваясь в своей карете, или щеголяет кружевами и палкой с золотым набалдашником… Ну, да я не намерен слишком много об этом думать!
— Расскажи ещё, — пробормотала Исанна в полусне. |
— Купец Лайт так богат…
— Как мистер Хэнкок, да?
— Не совсем, но почти. Он так богат, что серебро и золото для него всё равно что мусор.
— Как! Значит, миссис Лайт, когда она подметает у себя в особняке, собирает в совок серебро и золото?
— Глупенькая, будет тебе миссис Лайт подметать! Знаешь, у неё руки какие? И, во-первых, она умерла, а во-вторых, когда была жива, то только щёлкнет пальцами, так и сбежится к ней прислуга — в крахмальных шапочках, с оборками. Сделают ей реверанс и пропищат: «Да, мэм», «Нет, мэм», «Если угодно, мэм». А миссис Лайт им скажет: «Ах вы, неряхи такие! А ну-ка, загляните под кровать — вон сколько золотой пыли скопилось! А зеркало! Я могу своим пальчиком расписаться на нём, — столько там серебряной пыли! Несите скорей тряпки и щётки, кривоногие, косые, болтливые вы макаки!»
— А брильянты?
— Для брильянтов нужна метла.
— Ах, Джонни! Ну расскажи же ещё!
— Однажды кто-то обронил рубины, а кухарка (славная такая женщина, я её видел) подумала на них, что это красная смородина. Запекла их в пирог, а купец Лайт сломал передний зуб о рубин.
— Это правда, Джонни?
— Во всяком случае, правда то, что у купца Лайта сломан передний зуб. Я как-то смотрел на него и заметил.
— А ты часто ходишь его смотреть?
— Ты понимаешь, — в голосе его слышалось недовольство собой, — эта штука сильнее меня. Я всё собираюсь перестать думать о нём.
— А с жемчугом что они делают? — пробормотала Исанна.
— Жемчуг они пьют.
— Как?
— А вот как одна египетская королева — мне мама рассказывала… когда была жива. Она клала жемчуг в уксус и пила его — просто так, для форсу. Лавиния Лайт тоже вечно форсит.
Исанна спала.
— Ты никогда не говоришь о своей маме, Джонни. Ведь ты пришёл к нам через месяц после её смерти. Ты ничего о ней не рассказывал. Это потому, что ты её так любил или наоборот, потому что ты её не любил совсем?
Долгое молчание.
— Любил, — выговорил он наконец. — Мы жили в Тaунсенде, Мейн. Она зарабатывала на жизнь шитьём. Но, когда она поняла, что скоро умрёт — а у неё смерть была внутри и она это знала, — она захотела, чтобы я выучился какому-нибудь хорошему ремеслу, а я ни о чём, кроме серебра, и думать не хотел. Вот почему мы и приехали сюда, в Бостон, — чтобы найти хорошего учителя. Она ещё могла шить, только кашляла очень. Даже когда она была так слаба, что иголка не держалась у неё в руке, она всё продолжала учить меня читать и писать и всему такому. Она во что бы то ни стало хотела, чтобы я вырос образованным, а не так, как Дав и Дасти. Она хотела, чтобы я человеком стал.
— Поэтому ты так стараешься?
— Да, поэтому. Миссис Лепэм обещала маме, что твой дед возьмёт меня к себе, как только она умрёт. Мама умерла, он взял меня к себе. Вот и всё.
— Как её звали? И как это она, простая швея, была такая учёная?
— В этих краях она называлась просто миссис Тремейн, в девичестве же она звалась Лавиния Лайт. Она из благородной семьи.
— Совсем как дочь мистера Лайта?
— Ну да. Она мне как-то говорила, что имена «Джонатан» и «Лавиния» имеются в каждом поколении Лайтов на протяжении последнего столетия.
— Джонни, а она не захотела пойти к этим богатым родственникам и сказать им: «Вот она — я»?
— Нет. И мне не велела. Только… только если я когда-нибудь окажусь в безвыходном положении. Она сказала так: «Джонни, если у тебя ничего-ничего не останется, и у тебя не будет ни ремесла, ни здоровья, и сам господь бог отвернёт от тебя лицо своё, вот тогда ступай к купцу Лайту и покажи ему чашку и передай ему, что, умирая, твоя мать объявила тебе, что ты приходишься им роднёй. Он признает родство и, может быть, сжалится и поможет тебе».
— Что за чашка такая?
— Она говорила, чтобы я ни за что её не продавал. Пусть я буду голодать и мёрзнуть, всё равно.
— Где же твоя чашка?
— На чердаке, в моём сундуке. Потому-то я и запираю его.
— А мне ты её когда-нибудь покажешь?
— Если ты поклянёшься утехами рая и муками ада никогда никому ничего не рассказывать. Не говори никому моё настоящее имя и то, что у меня есть чашка.
— А как же Исанна?
— Если она что и слышала, то решит, что всё это сказка, придуманная мной, как рубины в пироге.
Близился рассвет. Где-то далеко пропел петух. Другой, поближе, ответил. С моря потянул предрассветный ветерок, и ночь из чёрной сделалась серой. Цилла встала, поёживаясь. Джонни взял Исанну на руки.
6
Он сдержал обещание, данное Цилле, и, уложив малышку в постель, проскользнул к себе на чердак, отпер сундук и побежал вниз с серебряной чашкой в фланелевом мешочке, сшитом его матерью. Он открыл дверь из мастерской на улицу. В доме было по-прежнему темно, а на дворе становилось светлей с каждой минутой.
Чайки в поисках пищи покидали свои острова.
Цилла вышла к нему, и он знаком поманил её за собой на улицу, в предрассветные сумерки. Он вынул чашку из мешка.
Когда Джонни был совсем маленьким, ему казалось, что это самая красивая вещь на свете. Из-за неё-то и захотел он учиться у серебряных дел мастера. Теперь он уже смотрел на эту чашку более профессиональным взглядом. Она казалась ему слишком приплюснутой. На одной из её граней был изображён герб Лайтов — глаз, восходящий из-за моря. От глаза расходились лучи-ресницы, которые покрывали чуть ли не половину поверхности чашки. Эта эмблема красовалась на всём, что принадлежало