может оказаться для тебя обоюдоострым мечом спасения.
Я и не подозревал, что мне требуется спасение.
— Требуется. Во-первых, — сказал он, — ты должен это сделать в память о М. Саботте. Ты не хуже меня знаешь, как ты с ним паршиво обошелся на исходе его дней. Нет… давай не будем изображать уязвленную гордыню. Когда он стал помехой твоей растущей известности, ты от него освободился — как грязь с ботинка стряхнул. Теперь тебе представляется шанс оправдать те надежды, что он возлагал на тебя, и воздать ему за все, что он для тебя сделал.
— Саботт сошел с ума, — сказал я в свою защиту.
— Сошел с ума или просто искал то, что ищешь сегодня ты? Не забывай, я ведь был с тобой в тот день на Мэдисон-Сквер, когда эти благородные джентльмены предлагали тебе внушительные суммы, чтобы ты написал их портреты. А тут откуда ни возьмись старик Саботт — простирает руки к небесам и разражается громкими тирадами. Ты ведь помнишь — он так разволновался, что свалился в канаву! Я тебя тогда совсем не знал, но я думал, что ты учился или учишься у него, и сказал тебе: «Пьямбо, разве это не твой знакомый?» Но ты ответил, что не знаешь его, и пошел дальше, оставив его там.
— Ну хорошо, Шенц, хорошо. Ты сказал все, что хотел.
— Я это говорю не для того, чтобы уязвить тебя, а чтобы показать — за тобой остался неоплаченный долг. Не Саботту — ему уже ничем не поможешь, — а самому себе. Твое предательство до сих пор тяготит тебя.
— А какое это имеет отношение к миссис Шарбук?
— Другая сторона меча. Ты, Пьямбо, лучший из известных мне художников. Ты растрачиваешь свой талант на то, чтобы зарабатывать себе положение и деньги, увековечивая лики посредственностей.
— Лучший? — спросил я, издав короткий резкий смешок.
— Я не шучу. Ты видел мои работы. Что ты скажешь о моих мазках?
— Разнообразные и впечатляющие.
— Ну да, все хорошо и замечательно, но в тот вечер, когда ты бежал от Ридов, я выбрал минутку и подошел поближе к портрету его жены, чтобы рассмотреть твои мазки. И знаешь, что я увидел?
— Что?
— Ничего. Я не увидел ничего. Теперь существуют способы скрывать мазки. Но все они, как ты сам прекрасно знаешь, достаточно грубые: направление движения кисти очевидно. Я посмотрел, посмотрел и понял, что при каждом твоем прикосновении к холсту словно происходит взрыв цвета. Я видел, как ты работаешь, — ты весь выкладываешься. Твой напор, жизненная сила происходят вот отсюда, — он медленно приложил кулак к своей груди. — И все эти способности служат тебе для того, чтобы ты лгал о том, что видишь и чувствуешь.
Я ничего не ответил. Если поначалу я разозлился на него за напоминание о случае с Саботтом, то теперь не чувствовал ничего, кроме благодарности. Он подтвердил все то, что было известно моему сердцу.
— Я бы на твоем месте, — сказал Шенц, — написал эту миссис Шарбук, имея в виду заработать как можно больше денег. Если ты считаешь, что таким способом сможешь обрести свободу, то давай — вытряси из нее как можно больше.
— От меня ведь в конечном счете требуется только профессионально выполненный портрет.
— Нет, ты должен в точности передать ее черты.
— Но как? Я не знаю, помогает ли она своими рассказами или уводит меня в сторону.
— Да, — рассмеялся Шенц, — эта история о науке чтения снежинок довольно нелепая. Но есть способы преодолеть эти трудности.
— Какие?
— Двойная игра. Я уверен, мы сможем выяснить, как она выглядит. Я не знаю ни одной женщины с такой кучей денег и без прошлого. Если нет ее фотографий, то она должна существовать в чьей-нибудь памяти. Нужно только поискать, и она обнаружится.
— Мне это и в голову не приходило. Это кажется нечестным.
— В отличие от портрета миссис Рид? Я даже тебе помогу.
— Ну, не знаю.
— Ты только представь себе жизнь без всяких забот и обязательств, которую ты сможешь купить на эти деньги.
После этого разговора он провел меня в свою мастерскую и показал первые законченные наброски детей Хастеллов.
— Это не мальчишки, — сказал он мне, — это ходячие пончики.
Уходил я с головной болью от его рассказов о безуспешных попытках удержать новых натурщиков на одном месте в течение пяти минут.
— Завтра я принесу розги или мешок с шоколадом, — заверил Шенц. Когда мы прощались у дверей, он пожал мне руку и, напоминая о своем предложении, подбодрил меня: — Должна же она где-то быть. Мы ее найдем.
Перейдя Седьмую авеню и направляясь снова к миру цивилизации, я испустил вздох облегчения. Время приближалось к полуночи, и улицы из-за холода были необычно пусты. В голове у меня царил туман — я надышался дымом опия от сигареты Шенца; это меня успокоило, но еще и вымотало до крайности.
Хотя мне никак не удавалось сосредоточиться, я пытался решить, как мне вести себя с миссис Шарбук на следующий день. Я спрашивал себя — то ли мне и дальше слушать ее вранье, то ли серией быстрых вопросов выуживать из нее необходимые мне сведения, поставлять которые она не намеревалась. Мне показалось очень подозрительным, что ее первый рассказ достиг своего кульминационного пункта как раз в тот момент, когда мое время истекло. Видимо, из-за моего визита к Шенцу у меня возникла ассоциация с «Тысячью и одной ночью», в которой роль Шахерезады играла миссис Шарбук. Хотя я и был почти уверен, что меня водят за нос, все-таки очень хотелось узнать, что же стало с ребенком, чей образ она разбудила в моем воображении. Добравшись до угла Двадцать первой и Бродвея, я решил, что пора мне взять ситуацию под контроль и поменяться с ней ролями. Я не буду выслушивать историю о кристаллогогистике, а вместо этого задам ей несколько самых простеньких вопросов.
Я был всего в двух кварталах от своего дома, когда, подняв глаза, увидел каких-то людей на другой стороне улицы, под фонарем. Судя по форме и фуражкам, двое из них были стражами закона. Даже в тусклом свете узнал я и третьего — человека в котелке и пальто; это был Джон Силлс, художник-любитель, миниатюрист, с которым я вот уже много лет был на дружеской ноге. Он был не только художником, но еще и детективом нью-йоркской полиции. Они стояли вокруг, как мне показалось, тела, распростертого на тротуаре.
Я пересек улицу и подошел к этой троице сзади. Когда я приблизился, один из них чуть отошел в сторону, и моему взору предстало ужасное зрелище. В свете фонаря я увидел теперь, что они стоят в луже крови. На краю тротуара лежала молодая женщина, прислоненная к опоре фонаря. Лиф ее белого платья напитался ярко-красным, алая струйка стекала по ее лицу, которое было белее, чем платье. Кровь скапливалась на губах и бежала по подбородку. Поначалу я подумал, что женщина мертва, но потом увидел, что она слегка мотает головой из стороны в сторону. Она пыталась сказать что-то, и густая жидкость у ее рта булькала. Когда один из полицейских — тот, что, отойдя в сторону, открыл мне обзор, — повернулся и заметил меня, я понял, что красная жидкость стекает из ее глаз, словно она плачет кровью.
— Проваливай отсюда, — сказал полицейский и поднял дубинку, намереваясь ударить меня.
В это время Джон повернулся и, увидев меня, поймал поднятую для удара руку полицейского.
— Я с этим разберусь, Харк, — сказал он, быстро вышел вперед, обнял меня за плечи одной рукой и развернул в другую сторону. Направляя меня назад, на другую сторону улицы, он сказал: — Уходи отсюда, Пьямбо, иначе нам придется тебя арестовать. Иди и никому не говори о том, что видел. — Он подтолкнул меня в спину и, прежде чем вернуться к невероятной сцене под фонарем, еще раз громко предупредил: — Никому ни слова!
Я ничего не сказал, ничего не подумал и сразу пустился бегом. Когда я добрался до дома, сердце у меня колотилось как сумасшедшее, а к горлу подступала тошнота. Я пил виски, пока дыхание не пришло в норму. Тогда я на нетвердых ногах перешел в мастерскую, сел и трясущимися руками зажег сигарету. Я не видел перед собой ничего — только окровавленные глаза этой несчастной, и по какой-то извращенной