улыбается этой улыбкой.
— Саша, успокойте его и придите в себя! — сказал Королев.
Саша засмеялась.
'Кажется, пора домой', — подумал Поливанов. Репин встал, подошел к радиоприемнику и стал что-то искать. Королев повернулся к Мите:
— Мы, с Андреем вместе росли. Ну, и чего скрывать, вот Саша знает, сначала были в детдоме для трудных.
Он говорил с Митей так, будто век его знал. Да, было, было, все было! Ненавидели друг друга, врагами считались. А потом… Да разве расскажешь! А теперь, пожалуй, у него здесь, в Москве, нет человека ближе, чем Репин.
Саша слушала жадно. Она очень хотела спросить — как это было: сначала враги, потом друзья? Ей хотелось спросить, она подняла глаза и споткнулась о Митин взгляд: внимательный, злой, испытующий.
— Нам пора! — сказал он. — Завтра вставать чуть свет. Я еду в командировку.
Поливановы шли по улице и опять молчали. Но это было новое молчание, у каждого свое. Саша думала: 'Какое чудо! Разве бывает так? Думать — никогда больше не увидишь человека, и вдруг! Нет, бывают, бывают чудеса. Нет, открылась дверь — и вот…'
— Ты знала прежде этого Репина? — ворвался в Сашины мысли Митин голос.
— Знала! — счастливо ответила Саша.
— Так почему же он представился как незнакомый? К чему этот маскарад?
— Какой же маскарад? Он просто назвал свою фамилию, а я ее прежде не знала.
— Ах, вот как! — словно обрадовавшись, подхватил Митя. — Прекрасно!
— Митя, — сказала Саша, останавливаясь, — ты сказал нынче, что у тебя есть мера. А юмор?.. Юмор у тебя есть?
Молча, нахохленный и злой, он шел рядом с ней по улице. Молча вошел он в их общую комнату, молча глядел, как она расставляет свою раскладушку, призывал на помощь юмор, но юмора не было: исчез бесследно, ушел, как вода в песок.
Где его возьмешь, этот юмор, который позволил бы все стерпеть? И все понять — в себе и в другом?
Почему я молчу? — думала Саша. Потому, что он молчит. Ведь мне нечего ему сказать. Я могу только спросить — что случилось? Но зачем я буду спрашивать — разве я не знаю, разве не вижу?
Нет, не правда. Я молчу, чтоб не услышать страшного слова. Пока я не спросила, еще есть надежда. Я еще могу верить, будто это ошибка, и если бы он пришел сейчас и сказал: 'Я не могу без тебя', я бы все забыла. Пусть войдет и скажет: 'Я люблю тебя…' Нет, даже не так. Пусть скажет: 'Я соскучился…' Пусть ничего не скажет. Пусть пойдет, поглядит… и я все пойму, и все забуду, и никогда ни о чем не спрошу. Где же твое самолюбие? Помнишь, как ты сказала Оле: 'Плюнь, забудь, уйди'. Ох, как легко советовать! Что она ответила? Она ответила: 'А ты знаешь, как возвращаться в пустую комнату? А ты знаешь, как оно — идешь по улице, глядишь на свое окно, а там темень…' Но ведь в моем окне — свет. За моим окном — дети.
Но зачем же врать себе, ведь ты знаешь, он больше тебя не любит, потому что нельзя любить двоих. Ты это знаешь. Уйди. Забери детей — и уйди. Чего ты ждешь? Ведь это унизительно — ждать. И чего? А почему он не уходит? Жалеет? Кого — меня? Детей? Нас? Как страшно додумывать.
Эта боль не похожа ни на какую другую. Ее нельзя ни с кем разделить, ни один человек на свете не может тебе помочь. На минуту тебе покажется, что прошло, — а потом все сначала.
А может, я все это придумала? Он рассердился на меня тогда, в театре, и поэтому молчит, потому что в самом деле… Ах, как хочется утешить себя — любой ценой: обманом, бездумьем! А если то, что у него с ней, — дружба? Почему ты этого не можешь понять? Не могу. Наверно, другая, умная, великодушная, поняла бы. И не страдала бы. Но я не умею.
Но что бы ни было, что бы ни было, разве могла бы я когда-нибудь поверить, что он может быть таким? Почему он не освободил меня, не сказал мне сразу? Вот полюбила бы я кого-нибудь. Ведь я бы ему сразу сказала. Я не могла бы глядеть, как он мучается, пожалела бы и сказала.
А может, он жалеет и поэтому не говорит? Вот он вернется сегодня — и я спрошу. И мы поговорим как люди. Потому что так, как сейчас, я больше не могу.
— Чего ты там ровно маятник? — доносится из соседней комнаты голос Анисьи Матвеевны. — Ходит, ходит — взад-вперед, взад-вперед… Пошла бы сюда, напилась бы с детьми чайку.
— Мама! — зовет Катя. — Мама, иди к нам! Они сидят за столом и ужинают. Перед Катей тарелка с
Оладьями. Анюта уже пьет чай.
— Мама, — говорит Катя, — давай рассуждать трезво, если Бог есть, то где же он находится, на Марсе, что ли?
— Замолчи, балаболка, Бога не трогай, — сердито ворчит Анисья Матвеевна.
— Мама, — говорит Катя, — я сегодня была в Серебряном переулке. Там ужасная новость: тетя Леля и дядя Юра разводятся. Ты подумай, подумай, тетя Леля уехала и забрала Толю и Петю с собой. Как же дядя Юра один? Разве можно так делать. Я ее не люблю, она злая.
Саша поднимает глаза и встречается с Аниными глазами — испуганными и испытующими.
'Почему, — думает Саша, — если у тебя что-нибудь болит, все так и норовят ударить по больному месту?'
Она отрезает себе кусок хлеба, долго мажет его маслом и потом говорит:
— Но ведь ты знаешь, тетя Леля и дядя Юра плохо жили — ссорились, даже дрались. Зачем им жить вместе?
— А зачем детей забрала? Зачем?
— Но как же мать может без детей?
— А отец может? Может? Нет, если вы с папой разойдетесь, я просто умру. А если не умру, то останусь с папой, потому что нельзя, чтоб у тебя было двое детей, а у него — ни одного ребенка. Ты только не думай, что я его люблю больше. Но я не могу, чтоб он остался один. А у тебя Анюта.
— Катя, мне надоели эти глупые разговоры.
— Нет, я просто так, на всякий случай. Аня отодвинула чашку и встала.
— На всякий случай замолчи! — говорит она сурово.
— Почему? Почему вы все говорите мне: замолчи? У нас дома стало плохо! У нас дома стало скучно!
Она смотрит на мать, и в глазах у нее — слезы.
— Поди сюда! — говорит Саша. — Поди сюда, глупая! Ну, чего ты ревешь? И чем тебе плохо?
'Я думаю о себе. А думать надо о них. Мы сегодня же поговорим с Митей. И что бы ни было — мне станет легче. И легче — детям'.
— И почему они у тебя во все мешаются? — говорит в сердцах Анисья Матвеевна. — Ну что ей за дело до этой Лельки, до ее ребятишек? Я с этой Катериной никуда больше ездить не стану. Совсем ошалела, до всего ей забота, вовсе ввязывается.
— Да что еще случилось?
— Едем в трамвае. Ну, к твоим, в Серебряный. Ну, пьяный сидит, орет. Женщина одна ему замечает — не безобразничайте, мол. А он ей — ну, обозвал, как евреев обзывают. А Катерина — да на весь вагон: 'Вы не советский'.
— А что же ей было — молчать? — спросила Аня.
— Бывает, и помолчать не худо.
— Да разве я одна ему сказала? — воскликнула Катя. — Я только первая сказала. А потом еще дяденька сказал: 'Девочка совершенно права'. Тогда пьяный ему: 'Как твоя фамилия, наверное, Рабинович?' А я говорю: 'А ваша фамилия Гитлер!' Вот как я сказала! Мама, как я рада, что ты снами сидишь! — воскликнула Катя. — Ты давно с нами не сидела. У меня столько всего накопилось!
— Ну, давай выкладывай, что у тебя там накопилось?
— Мама, ты знакома с писателем Пантелеевым?
— Нет, а что?
— Мне очень надо про него узнать, все ли правда, что он пишет про свою жизнь. Мне он очень