видеть. Не могу видеть чужого человека, сейчас мне это не под силу. Я выбежала вон и снова прошла из конца в конец всю Закатную улицу. Зачем же я писала, если не готова сейчас принять ее? Когда пишешь: «Пускай приедет», – надо быть готовой в любую минуту, в любой час. Но я не могу. Мы что-нибудь устроим, снимем комнату, но только не у нас, не у нас. Не надо мне сейчас никого чужого.
Опять я повернула к дому. За дверью было тихо. Я приоткрыла ее – над моей кроватью стояли Лена, Егор и незнакомая женщина. Не оборачиваясь, она подняла руку – это означало: тише.
Я подошла. На кровати лежала крошечная девочка. Это был ребенок военного времени: ни ямочек на локтях, ни перевязанных ручек – худая, тощая, с маленьким, в кулачок, личиком, она лежала, глядя на нас, и улыбалась. Она переводила глаза с матери на Лену, с Лены на Егорушку. Она глядела, будто понимая что-то, и улыбалась. Никогда я не видела ничего пронзительнее этой улыбки на крохотном жалком личике.
– Улыбается… – почтительно сказала мать. – В первый раз…
И вот тут я не выдержала. Ноги подломились, я села на сундук, притянула к себе Егора и через силу выговорила:
– Феди нет больше.
Что-то крикнула Лена, что-то сказала Симоновна, но я слышала только отчаянное: «Нет, нет, нет!..» – это кричал Егор. Голова его билась на моих коленях, и, задыхаясь от плача, он снова и снова повторял одно: «Нет, нет, нет!»
Кинулся к нам и громко заплакал Тосик, который не мог видеть чужих слез.
– Я пойду, – сказала женщина и стала заворачивать ребенка.
– Не уходите, – сквозь слезы попросила Лена.
– Вам не до меня… Такое горе…
– Оставайтесь, – сказала я.
Она покорно опустилась на кровать.
Весть о Фединой гибели ударила всех в доме, даже тех, кто пришел к нам недавно. Рядом с Наташей, Настей, Шурой он рос. Другие узнали его по письмам. До сих пор всем нам бывало трудно, но настоящая, непоправимая беда обходила нас стороной. И вот она постучала в наш дом. И каждый, кто до сих пор терпеливо ждал вестей с фронта, вдруг потерял этот душевный закал, потерял терпение. Письмо должно прийти сейчас же, немедля, а если его нет, – значит, нет Анюты, нет Жениной сестры Саши Авдеенко… нет Мити… А если и держишь письмо в руках, как знать, что сейчас с тем, кто его писал?..
Мысль о Феде слилась у нас с тревогой за Егора. После первого взрыва отчаяния он повел себя, как обычно. Еще больше ввалились глаза, втянулись щеки, но на другой же день он сел за учебники, и только иногда, взглянув на него, я понимала, как далеко его мысли. Однажды вечером он вдруг сказал, словно про себя:
– Был брат. Единственный. И того не стало. Один во всем свете – никого у меня теперь нет…
– А мы! – с горьким упреком сказала Лена.
Он не ответил. У меня больно сжалось сердце. Мне никогда не приходило в голову, что он может чувствовать себя чужим среди нас.
Ночью, когда мы уже легли и потушили свет, он прошептал из своего угла:
– Вы не спите, Галина Константиновна?
– Нет.
– Простите меня.
Я встала, накинула пальто, которым укрывалась, подошла к нему, села рядом:
– Я простила. Но как же ты мог это сказать? Как мог так подумать?
– Галина Константиновна… Я ведь почти безногий. Еще поправлюсь ли. Раньше Федя хоть аттестат присылал, не так совестно было. А теперь я только в тягость. Помощи от меня никакой.
– Да разве может быть в тягость тот, кого любишь? Ты что ж, не знаешь, что мы тебя любим? Что ты нам родной? Ведь и Федя был мне сыном.
– Знаю. Я это так сказал. Очень мне темно стало, Галина Константиновна. А бывает… бывает, что похоронная, а человек жив?
Я молчала. Я вдруг подумала, что, как и он, еще не верю. Не могу поверить. Наперекор всему надежда еще жила во мне.
Я провела рукой по лицу Егора. Щека была горячая и мокрая от слез.
Я все говорю «женщина», а это слово к ней никак не шло. Она была совсем молоденькая, почти девочка – моя новая невестка. Нежное лицо, большие серые глаза. Ее красота совсем не походила на Мусину яркую красоту – все здесь было тихое, хрупкое, в глазах прятался испуг.
По-моему, она боялась всех нас, даже Тосика. Она хотела, чтоб все уверились – она не будет в тягость. Она старалась все делать по дому: мыла полы, стирала, стряпала. За всякое дело хваталась первая и все старалась угадать: не надо ли еще чего? Когда маленькая (ее звали Юля) плакала, Зося то краснела, то бледнела и, кажется, готова была бежать на край света – и не потому, что ей самой досаждал этот плач: она боялась, не рассердимся ли мы.
Юлю все полюбили с первого дня. Тосик мог часами сидеть возле нее и смотреть, как она сосет палец или ворочает круглыми глазами.
– Ох, золотая у вас хозяйка, во всем Заозерске такой не сыщете, чтоб договорилась про четверых, а потом стало пять, а потом шесть, семь – и неведомо сколько еще понаедет! – Приговаривая так, Валентина Степановна вытащила откуда-то старую Верину люльку и поставила у себя в комнате, рядом с кроватью, где прежде спала Муся, а теперь – Зося.