Когда мы в теплушке ехали сюда, помню: то, что для меня было одной только заботой, одной тревогой, для ребят было и светом, который сочился из щелки, и забавой: чайник весь в саже, и дежурный перемазался, разливая кипяток. Когда дождь барабанил по крыше, я думала: сырость, холод, простуда, а они слышали, что дождь выстукивает:

Капитан, капитан, улыбнитесь!

У них была своя жизнь, и, несмотря на бремя моей заботы, я знала об этой жизни. Потому что помнила себя девчонкой. Стала ли я с тех пор другой? Да, конечно… Но, наверно, забыв свое детство и юность, нельзя быть с детьми. Уходит что-то важное, и ты перестаешь понимать. Начинает казаться: дрова есть. Обувь цела. Чего же еще? Нет, этого мало. Даже сейчас. Даже в войну. И вот я думаю: что будет с Женей Авдеенко? Как сложится его жизнь? Я думаю об этом, хотя пшена у меня припасено всего на одну неделю.

Нет, нелегкий характер. Трудный. Легкий лишь для других. И трудный для себя. Добро сложнее зла. Достоинство, самолюбие и даже что-то более крупное, что люди зовут гордостью, – все это есть в нем. Он заботлив, умеет думать о других, быть может, громче иных чувств говорит в нем совесть.

Должно быть, тяжек, но и прекрасен груз совести. Чем больше тот груз, тем больше человек спрашивает с себя. Но, уважая других, он не может потребовать от них меньше, чем требует от себя. Всерьез все его чувства и привязанности, и того же он ждет от других. И никогда не согласится на меньшее.

Трудно будет жить Жене Авдеенко. Его задели Наташины слова. Он знает, что нужен ей, что, уж наверно, она жалеет о тех дурацких словах. Но простить ее не может. Пока не может. Как научить его снисходительности? Научит ли его этому жизнь? И надо ли этому учить? Не знаю.

«Пшено кончается, – говорит мне светлая полоса, – и дров тоже маловато. Спи».

И я стараюсь уснуть. И приходит утро со своими новыми заботами. А их много. Сто человек – сто воображений. Сто самолюбий, готовых оскорбиться. Сто сердец, любящих каждое по-своему.

Сто пар башмаков, сто шапок-ушанок, двести варежек…

* * *

– Заседание совета отряда считаю открытым, – сказала Наташа. – На повестке дня кружковая работа.

Я сижу на подоконнике. На этот раз я гостья. А Наташа – председатель совета отряда. Внимательно разглядываю прямую спину и кудрявый затылок председателя и, что скрывать, горжусь. Мне лестно: в школе много девочек, однако председателем выбрали мою. Но недолго я радуюсь. Рядом с Наташей я вижу Павлика Горшенина, который лишил покоя, самое малое, двух моих ребят. Ничего не скажу – хороший мальчик. Даже красивый, куда красивее Жени. Да что с того, не в красоте счастье, как говорится. Вон какое у нашего умное лицо, и взгляд зоркий, насмешливый. Конечно, это дело вкуса, а я человек пристрастный…

– …фотокружок работает из рук вон плохо, – говорит Наташа. – И я. думаю, ребята, что все должно быть подчинено главному. Сейчас не время снимать всякие там березки. Надо показать трудовые будни школы…

Ох какая умная, думаю я, чем ей не угодили березки?

– По-моему, дельно, – говорит Женя. – Я хочу добавить, нас в детдоме есть малыши. Где их родители – неизвестно, пусть фотокружок поможет разыскать родителей.

– Загнул! – пожимает плечами Павлик Горшенин.

– Минутку, дадим высказаться, – говорит беспристрастный председатель. – Авдеенко, продолжай.

Не взглянув на Павлика, Авдеенко продолжает:

– Во-первых, надо сфотографировать всех малышей. И послать карточки в Бугуруслан. А еще у нас есть девочка Катенька, у нее в кармане нашли стихи. Их, наверно, писала ее мама. Мне кажется, надо сфотографировать эти стихи и послать, скажем, в «Пионерскую правду» – пускай напечатают. Может, родные узнают почерк.

– Размножить надо стихи! – закричал кто-то с места.

– По-моему, Авдеенко говорит дельно, – официальным тоном сказала Наташа. – Только стихи надо послать в «Комсомольскую правду», вряд ли Катенькины родители читают «Пионерку». А «Комсомолку» читают все.

– И туда пошлем, и туда! – согласился Павлик.

…На той же неделе стихи были отосланы в Бугуруслан, где находилось бюро по розыску детей, в «Пионерскую правду» и «Комсомольскую правду».

Шли бои. Левитан сообщал по радио сводки. И у репродуктора, забыв об уроках, забыв о плохих и хороших отметках, толпились мои ребята. И ничего на свете не было важнее того, какой еще город отвоеван и сколько залпов прозвучит там, далеко, в честь победы… И мальчики спорили, что залпов маловато, а наша большая, потрепанная карта покрывалась все новыми красными флажками. На улице выпадал, таял и снова выпадал снег. Вставало и заходило солнце. Жизнь, простая жизнь, шла своим чередом. В нашем доме было сто человек, и все они, кроме самых маленьких, ходили в школу. И многие из них ссорились и мирились, с кем-то дружили, а кого-то терпеть не могли. А были и такие, что не хотели мириться. Женя и Наташа все еще были в ссоре.

* * *

На фронтовом треугольнике стояло: Заозерск. Незаметная улица. Детдом. Как странно, без фамилии. Зато внизу четко – обратный адрес: полевая почта номер…

Что это, от кого?..

Я вошла в свою каморку и развернула письмо. В нем оказалось два листка; тот, что был внутри, я взяла в руки первым.

Я люблю тебя, – писал кто-то нашему детдому. Что такое? Я тряхнула головой. Надо читать спокойно. С самого начала.

Я люблю тебя. Люблю тебя. Здесь тьма. Холод. Наверно я должна тебе сказать, что все хорошо, все благополучно, – наверно, только так надо писать на фронт. Но скрывать, лгать не хочу, не могу. И что бы ни случилось со мной, я хочу, чтоб из этой тьмы, из этого холода дошло до тебя самое главное, что дает мне силу жить, – я люблю тебя. И что бы с тобой ни случилось, если ты жив, а я знаю – ты жив, –

Вы читаете Черниговка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×