настоящий Сигет, находится далеко за горизонтом, где-то в Верхней Силезии, близ маленькой железнодорожной станции, называемой Биркенау, близ огромного пламени, пожирающего небо, он стал кварталом превращенного в пепел громадного города.

Шофер нервничает, мои галлюцинации его не интересуют, и я его отпускаю. Он благодарит и желает приятно провести время. И вот я один в городе, один в ночи. Я чувствую их связь. И говорю себе громко: мой город, моя ночь.

Поздно, люди спят. Я не смею вздохнуть. Стою на тротуаре, спиной к гостинице, с чемоданом в руке. Я пытаюсь раствориться в молчании городка, которое отрицает мое собственное молчание; пытаюсь слиться с бесчисленными тенями, которые спускаются с гор, чтобы заполонить, растоптать все, что открыто, и все, что закрыто, город, ночь, меня, хотя ради встречи со мной они и идут сюда. И память, особенно память, которая недостаточно открыта и недостаточно закрыта.

Я подстегивал себя: вспоминай. Ты вернулся, чтобы вспомнить, так вот, смотри и слушай. Площадь, вот эта самая, она ничего тебе не напоминает?

По дороге на вокзал евреи ее обошли. Жандармы, составившие маршрут, выполняли директиву некоего Адольфа Эйхмана, лично явившегося, чтобы наблюдать за проведением операции: только не появляться в центре города, чтобы не шокировать население, не смущать христиан с их чувствительными сердцами. Излишняя предосторожность: наши милые соседи сразу же ринулись в опустевшие дома; там хватало добычи на всех, на все потребности, на все вкусы.

Мародерам было удобно — полиция была занята в другом месте. По молчаливому соглашению богатые грабили богатые дома, бедные брали только, у бедных. Не надо ничего преувеличивать, все-таки. Порядок есть порядок.

И вот я один, в самом центре, на площади, один, как победитель. Они не подозревали, что я вернусь. Победа над палачом, над судьей. Но почему же во мне пустота, почему я не способен ощутить хоть какую-то гордость? Слишком поздно для победы. И для гордости тоже.

Даже печали я не ощущаю, даже разочарования. Не так я представлял себе возвращение. А как же? Не могу сказать. Не так. Словно я и не возвратился.

Я вглядываюсь в фасады, расплывающиеся в темноте, в слепые окна, в крыши с высокими трубами. Я ищу точку опоры, зацепку. И не нахожу… Городок прячется от взгляда, как от света, он уклоняется, стушевывается; встреча не состоится, один из двух не явился на свиданье. Улица говорит только об отсутствии, площадь — о разлуке. Это не тот городок.

Я ни в чем не уверен, я снова задаю вопросы. Что общего у меня с тем наивным и робким, романтически-религиозным мальчиком, которого изгнали отсюда двадцать лет назад?

Молчание. Такое же молчание стояло в день отправки во дворе большой синагоги, где было назначено место сбора. Военные жандармы были разъярены, они бегали взад и вперед, они орали, они били мужчин, женщин и детей, даже не для того, чтобы причинить боль, но просто чтобы заставить их нарушить молчание. Но было тихо. Ни крика, ни стона. Старик, которому жандарм разбил голову, поднялся с блуждающими глазами. Женщина с окровавленным лицом не замедлила шаг. Городок никогда не видел такого молчания. Ни вздоха, ни жалобы. Даже дети не плакали. Полное молчание последнего действия. Евреи уходят со сцены. Навсегда.

О чем я думал, когда шел, вместе с толпой, к вокзалу, к запечатанным вагонам? Что молчание победит, что оно будет сильнее нас, сильнее их, что оно встанет по ту сторону речи и лжи? Что сила его почерпнута в первобытной борьбе, противопоставляющей жизнь отрицанию жизни, грубость — молитве? Не знаю, о чем я думал. Не знаю даже, я ли тот мальчик, который оставлял за спиной свое детство, свой дом, свою простодушную веру. Где-то по дороге, между синагогой и вокзалом, между вокзалом и неведомым, он был убит. Может быть, даже я сам его убил.

Время шло, близилась полночь. Что-то надо срочно предпринять. Я волнуюсь, я должен спешить. Я слишком тянул, я ничего еще не сделал, нельзя терять ни минуты. Делай же скорее! А что, собственно, делать? Не знаю. Хоть что-нибудь. Что-нибудь такое, что я должен сделать, что по масштабу соответствовало бы хоть возвращению, если не уходу. Разбудить мертвых, может быть. Или — поджечь город, присоединить его к отсутствующим, и пусть это будет триумф армии теней. Или попросту петь и хохотать на улице, на холоде, до самого утра, до истощения?

Сперва надо снять номер в гостинице и оставить там чемодан. Жалкий, облупленный вестибюль, лестница без перил, плохое освещение. И это знаменитая гостиница «Корона»? Глаза мои, глаза еврейского ребенка, видели в ней — ну, разумеется, снаружи, издали — дворец для сказочных иностранных принцев, важных чиновников, совершающих инспекционные поездки, офицеров генштаба, облеченных секретными полномочиями, американских миллионеров, приехавших навестить свои семьи. Это здание символизировало недоступную роскошь, славу, беспечность, свободу, разврат, царство запрещенного плода.

Теперь гостиница носит пышное название, составленное из основных слов коммунистического жаргона: народ, родина, рабочий класс, мир, социализм.

Пышное название прикрывает безликое, унылое, противное место. Ни роскоши, ни комфорта. Меня обманули, когда я был ребенком.

Портье сидит в стеклянной клетке на первом этаже, закутавшись в толстое одеяло, и явно скучает. Лицо у него помятое, без возраста и без выражения. Прошу комнату, все равно, какую. «У вас есть броня?» — «Нет». — «Жаль: без брони комнат не даем». — «Что, гостиница переполнена?» — «Поче-му переполнена? Вовсе нет…» — «Не понимаю…»

Портье объясняет: «Таков порядок».

Даю ему на чай, и с вопросом порядка покончено. Теперь мне полагается заполнить милицейскую анкету: таков закон. Сигет город пограничный (за рекой Советская Россия), даже несколько часов здесь нельзя пробыть, не поставив в известность милицию. Портье записывает в толстую тетрадь имя, фамилию, профессию, семейное положение, место жительства. Я говорю: «Нью-Йорк». Он роняет перо, оглядывает меня: «Вы приехали из Нью-Йорка? В Сигет?» Я отвечаю: «Да, из Нью-Йорка в Сигет».

Его изумление возрастает, когда я диктую ему свое «место рождения». Он ничего не понимает во всей моей истории, да, впрочем, и я тоже. Что меня принесло в Сигет так поздно ночью, так поздно в жизни? Наконец, покорившись судьбе, он дает мне комнату: «Если эта вам не понравится, выберите другую». Я прошу полотенце, он широко открывает глаза, не понимая: с чего бы он должен был давать мне полотенце? Решительно, мое поведение кажется ему подозрительным. «Не беспокойтесь, — говорю я, — я обойдусь и без полотенца; да у меня и времени нет умываться, я уже ухожу».

Убежденный, что я издеваюсь, он открывает рот, чтобы о чем-то спросить, но зачем мне его слушать, я уже сбегаю по лестнице, на воздух, на безлюдную неосвещенную площадь. Ветер бьет меня по лицу, которое я ему подставляю. Дышу, глубоко дышу. А что же теперь? Абсурдный вопрос. Проблеск, разрыв: домой, конечно же домой, к себе. Наконец-то домой. Возвращение блудного сына. Готовьте пир, вино и хлебы; зажгите свечи, накройте стол, откройте двери беднякам и нищим, бродячим душам, которых предали и оставили просто так, для счета. Пусть царствует радость, пусть песня рвется из груди, пусть мир соединяет живых и переживших. Любите друг друга, радуйтесь, это конец путешествия, это праздник встреч. Отец, иди сюда, подними бокал: ты будешь работать потом; мать, бросай кухню, мы поедим потом; и ты, сестренка, позови сюда своих мертвых подружек: вы будете играть потом. Вы, все вы, которые слышите меня, подождите, постойте около магазина, остановитесь у ворот, я иду, вы слышите, я иду!

Найдешь дорогу? Еще бы, даже если мои глаза не видят в темноте, не видят ничего, кроме темноты, меня приведут ноги. Их память крепче, чем память глаз, правда, они меньше страдали, они не видели облаков дыма, которые побеждают солнце, облаков, в которых целый народ тесными рядами поднимался все выше и выше.

Медленно, осторожно я иду вперед. А казарма пожарников, где же казарма пожарников? Она должна быть на углу главной улицы, а ее нет. Словно сбрили ее с земли, или земля ее поглотила. А где тут будочка, на углу, в начале Еврейской улицы? Старый Семель зимой и летом продавал тут фрукты. Нет будочки, нет фруктов, нет продавца. Дальше церковь: когда я был маленький, я отводил глаза, проходя мимо. Слава Богу, она стоит на месте. А дом, мой дом? Спокойствие. Еще несколько минут, и ты будешь знать. Ты увидишь его — или не увидишь. Я боюсь. Мне хочется вернуться обратно, бежать в неуверенность. Но поздно. Надо идти. Не бежать ни вперед ни назад: это уже ничему не поможет. Но ноги не слушаются меня, в эту ночь земля им враждебна, их тянет к небу. Я уже не бегу, я лечу, я ангел над крышами. Я бегу от ночи

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату