Он зябнет, плечи его ссутулились, он чувствует себя старым, старше стариков, когда-то бывших его учителями, чье благословение все еще его мучит: «Когда-нибудь, сын, безумцы в тебе успокоятся. И тогда…» Они умерли, оставив ему в наследство неясное обещание. С тех пор он все требует от них продолжения, окончания: «Я обошел всю землю, чтобы дойти до этого места, где время наконец-то поглощает меня вместо того, чтобы извергнуть; я питался легендами из ваших уст и стал жить в них и включил в них мои собственные; я пересекаю судьбы и границы и подбираю их. Но зачем же ключ от покоя вы доверили Катриэлю?»
А вы, Малка, отчего вы отдаляетесь? Не пытайтесь привлечь меня страхом. И жалостью тоже. Вашей жизни не грозит опасность, это вам говорит нищий, а он видит то, что от вас скрыто. В отличие от Адама, которому Бог позволил окунуться в будущее и узнать всех своих потомков, до последнего, я покажу вам прошлое и его истоки. Не бойтесь слушать. Кто-то поет: это Давид оплакивает смерть Авшалома. Кто-то плачет: это Иеремия предсказывает разрушение нерушимого города. Кто-то кричит: это рабби Акива изгоняет несчастье смехом. Кто-то превращается в шепот: это Иехуда ха-Леви, поэт Сиона, душа которого проникает в камень, и камень охраняет ее трепет; это ребенок, спрашивающий своего деда: «Написано, что Шхина, Божие присутствие, никогда не покинет Иерусалима, но написано и то, что она пошла за евреями, за всеми евреями, в изгнание: нет ли тут противоречия?». И дед отвечает: «Это доказывает, что Шхина присутствует даже в противоречии».
— Чего ты хочешь, чего ты ждешь от меня?
Вы этого не знаете, Малка — и я тоже не знаю. Нищий не просит у вас милостыни; ему с ней нечего делать. Он просит вас только посмотреть на него, хорошенько посмотреть: ему это нужно, чтобы определить, где он и кто он. Посмотрите на него и скажите, принадлежит ли ему его лицо и принадлежит ли оно только ему. Он этого уже не помнит. Может, его украли, как украли и другие опознавательные знаки. Если бы только он мог вообразить Катриэля убитым или немым, все стало бы очень просто: он знал бы, что ему осталось делать. Но он на это не способен. Исчезновение Катриэля не доказывает ничего, кроме того, что у некоторых историй нет конца. Впрочем, нет и начала.
О да, если бы Катриэль был мертв, я знал бы, что делать: я бы вырвал его у смерти. Но если он жив, имею ли я право поступать так, как если бы его не было, и говорить, и жить вместо него? Как мне убедить себя, что это его, а не моя воля заставляет меня пересказывать его воспоминания и наваждения, которые к тому же мне трудно отличить от своих? И эта мысль, эта мысль, которая возвращается вновь и вновь и леденит кровь в моих жилах: а что, если это я мертв, а он жив?
— Пойдем со мной, — умоляет Малка. — Оставь в покое прошлое. У мертвых нет права жительства в Иерусалиме.
— А Катриэль? — говорю я, задетый за живое.
— Оставь в покое Катриэля.
— А если он вернется?
Малка делает жест отчаяния: все уже было сказано.
Заря растворяется в тумане. Небо и земля целуются прежде чем расстаться. Где-то, со стоном, поворачивается больной: ангел еще не похитил его глаз. Лает собака, и лай ее отдается, повторяясь, как далекий, таинственный призыв. Вдова, утешая себя, придумывает новый повод для надежды. Перекликаются дозорные на башнях. Город встряхивается, сбрасывает покровы, берется за дневные дела. Эй, страж, что с жизнью? Что с победой? Страж ушел. Я не стану отвечать вместо него.
Рассказчик наклоняется над фотографией, которую сделал немецкий офицер, любитель сувениров. На фотографии отец и сын на фоне человеческого стада, направляющегося к яме, где через минуту их всех расстреляют. Левая рука отца на плече мальчика, отец что-то говорит и правой рукой указывает на небо. Он показывает сыну битву любви с ненавистью: «Видишь, дитя мое? Мы ее проигрываем». И, так как сын не отвечает, отец продолжает: «3най, сын мой, что если существует безвозмездное страдание, то оно происходит по Божественной воле. Тот, кто убивает, становится Богом. Но тот, кто убивает, убивает Бога. Каждое убийство — это самоубийство, и вечная жертва его — Предвечный».
А где же во всем этом тот, кто остался в живых, кто выжил? Он в конце концов напишет свою просьбу и засунет ее в расщелину Стены. Она будет обращена к мертвым, это будет просьба пожалеть мир, предавший и отвергнувший их. Ибо они могущественны и мстительны, и могут позволить себе все.
Но успокойтесь, полно! Страница перевернута. Звери в человеческом сердце перестали рычать, обливаясь кровью. Здесь, в этом месте, проклятие снято, царство его кончилось. Ни славы, ни святости уже не добьешься, убивая или давая себя убить. Воины вернулись в свои дома, мертвые — в свои могилы. Сироты учатся улыбаться, победители плакать. Да, война окончена, и нищий это знает. Он одинок, но об этом он не догадывается.
Площадь наполняется народом. Обычная толпа: зеваки, туристы, гиды. Сюда, господа, поторопитесь, дамы! В тысячный раз, на всех мыслимых языках я слышу все те же объяснения, которые даются все тем же фальшиво-взволнованным тоном: «Вот мечеть Омара. С этой скалы Мохаммед вознесся в небо. А вот гроб Господень. Плачьте, восхищайтесь, наводите аппараты, улыбайтесь: благодарю! Ну-ну, примите взволнованный, потрясенный вид. Благодарю, благодарю!».
У Малки измята одежда, слиплись губы, она не обращает внимания на туристские группы. Могла бы погладить мои изболевшиеся виски и сказать, что все раны затягиваются и излечиваются: но она от этого воздерживается, и за это я ей благодарен. Как и я, она знает, что это была бы пустая трата времени. Она робко улыбается:
— Хочешь, чтобы я ушла?
— Да.
— Хочешь, чтобы я принта опять?
— Да.
Она говорит «хорошо» и встает. Одергивает юбку, поправляет на голове косынку и покидает меня, не оглянувшись. Я вижу ее в толпе, она идет решительным шагом, словно знает, куда ей идти и с кем встретиться. И я вижу себя в день нашей свадьбы: было всего десять человек, миньян, необходимый для церемонии. Чужие люди. Чуть не плача я сказал ей: «Прости, Малка, наши гости не смогли прийти».
«Когда тебе расскажут твою историю…» Да, предсказание оказалось верным. И эта война тоже была рубежом. Кто-то во мне умер, но я еще не знаю, кто. Знаю одно: жив Катриэль или нет — это уже неважно: я перестал завидовать его прошлому, его невинности. Теперь надо продолжать. Это потребует времени, терпения, но нищий умеет ждать.
И все-таки на днях ему придется принять решение, назначить предельный срок ожиданию и, в свою очередь, уйти. Куда он пойдет? Домой, но он еще не знает, где это. Женщина готовится его встретить, но он все еще не знает, кто она. Завтра, или через неделю, все равно, придется вернуться и стереть следы своих шагов, но он забыл обратный путь: на этот путь нельзя вступить безнаказанно.
Победитель? Победа не помешала страданию. Страдание все равно существовало, и смерть тоже. Как успокоить живых, не предавая тем самым отсутствующих? Вопрос все равно остается, ни один новый факт его не снимет. Конечно, тайна добра не менее тревожна, чем тайна зла. Но одно не отрицает другого. Только человек в состоянии соединить то и другое, вспоминая.
Принимая двойственность и раздвоение, нищий порой хотел бы потерять и память — но это ему не удается. Напротив: она все время ширится, набухает, загромождается событиями и лицами до такой степени, что чужое прошлое смешивается с его собственным. И оттого, что он выжил, он уже не знает, кто его союзники, заступники, руководители, и обязан ли он им верностью; для него все под вопросом, в том числе и чудо, которое держит его на поверхности.
Вот почему я остаюсь на этой населенной привидениями площади, в городе, где ничто не теряется и не рассыпается в прах. Это необходимый, неминуемый перевал. Чтобы передохнуть. Чтобы привыкнуть к состоянию, новизна которого вызывает головокружение. Здесь я не считаю ни часов, ни людей. Я смотрю, как они проходят; нищий во мне мог бы их остановить — но он их пропускает. Мог бы и пойти за ними — но пропускает. Катриэль, может быть, существовал, но нищий за ним не пошел.
В конце концов все истории, как и все люди, имеют один и тот же исток, одно и то же начало.
Иерусалим 1967 — Кристианстед 1968