мифы… Спи, колдунья.
— Не могу…
— А что случилось?
— Знаешь, мне и хорошо и тревожно. Хорошо, потому что люблю тебя, а тревожно — не понимаю почему… Как будто что–то на нас надвигается… Я чувствую — вон с той стороны, из–за леса. Как будто там что–то собралось, скопилось и медленно–медленно ползёт к нам через лес… Страшно.
— Не бойся, ведь я с тобой, — сказал он неуверенно.
— У тебя бывает так — когда и хорошо и страшно?
Он не ответил.
Ещё бы не знать ему этого! Он испугался, как точно высказала Мила то же, что чувствовал он, и поразился этому совпадению, и сразу же понял, что не совпадение тут, а родство, единство, а значит — соединение судеб. И это, именно это, а не взвесь тревоги и счастья всерьёз испугало его. Ведь он снова, как в лётные годы, не мог, не имел права соединять свой путь с душой другого человека. Он бросил свою судьбу против неведомых, угрюмых сил и сам, только сам должен был выиграть или проиграть. А проигравший должен быть смят, растоптан, безвозвратно изувечен и выброшен вон из мира, который останется тогда несправедливым, немилосердным.
И никого не должно быть рядом, никто не должен быть вместе с ним сокрушён смертельным ударом.
Но вот не вышло. Не сумел. И теперь отвечает за Милу. Но нечем ему ответить, выбора нет. И остаётся идти тем же путём навстречу неизвестности и уповать на свои силы, на удачу, на благое предназначение, может быть, дарованное ему судьбой.
А Мила подсказала точно — именно там, куда уходит солнце, копилась и зрела угроза. Он не боялся, а только знал, что это близится схватка. Потому что одновременно, днями напролёт работая над Машиной, чувствовал приближение последней спайки, последнего туго закрученного винта. Техника и вправду не подводила. И по мере долгой работы росла его любовь к Машине, и всё ясней и ясней ощущал он, что Машина отвечает такой же любовью.
Он засыпал с предчувствием Сна. Но раз за разом предчувствие обманывало, и ночи были пустыми, чёрными, а пробуждения беспамятными. Сон пришёл нежданно, когда Матвей, расслабленный и счастливый, заснул безо всяких предчувствий, уткнувшись в Милины пушистые волосы.
Вокруг был дождь — он шёл из серого неба ровно, буднично, несильно, давно. Лес промок до мха, и на полянах земля уже не вмещала воду, и она выступала чистыми лужицами. Но на Матюшу дождь не попадал, а штаны он высоко подвернул и с радостью ступал по мокрой тёплой земле, по прозрачным холодящим лужицам. Он уходил всё дальше в лес и ничего не слышал там, кроме дождя. Вдалеке от опушки увидел знакомую берёзу — старую, толстую, раскоряченную, почерневшую, в Матюшин рост покрытую мхом. Он знал её не один год, а недавно услышал слова былины: «У той ли берёзы, у покляпыя», и сразу понял, что вот эта его берёза и есть «покляпыя». Он погладил её мох, поглядел на соседние молодые берёзки и подумал, что они тоже когда–нибудь станут такие же покляпые. Он пожалел их всех и молча пообещал им потом, на обратном пути, придумать, как сделать так, чтобы они навсегда остались светлыми и стройными. За старой берёзой начинался лес — совсем глухой, страшный, и Матюша пошёл к нему. «Вернись, сынок», — сказала берёза маминым голосом. Он обернулся, посмотрел на высокий просвет серого неба, увидел, как капли дождя исчезают, не достигая его лица. Потом посмотрел на старую берёзу и покачал головой.
Он шёл долго и слышал только дождь. И всё чаще и чаще попадались на его пути кровавые бусинки брусники, но Матюша не трогал их, опасливо обходил стороной.
И вдруг дождь стих. Матюша видел, как падают тысячи одинаковых капель вокруг, сливаясь в чуть посверкивающие линии, видел, как вздрагивают листья и травы от дождя, но не слышал его. И в наступившей тишине раздались далёкие, грузные шаги. Матюша замер в сладком испуге, счастливый и дрожащий. «Ваня, Ванечка!» — невольно вырвался зов. Но никто не откликнулся, не послышалось лёгкого волчьего бега, а тяжкие шаги Единорога близились.
И Матюша пошёл навстречу. Раздвинул густые ветви — и вдруг увидел перед собой широкий ручей, по обоим бережкам плотно укрытый кустами и деревьями. Матюша помнил, что ещё недавно никакого ручья здесь не было, а теперь вот — бежал. Прозрачный, быстрый, бесшумный. А шаги были совсем рядом — за ручьём, за плотной оградой зелени. И вдруг — стихли. Матюша понял, что вон там, где свисая над ручьём, дикий малинник переплёлся с высокой травой, стоит Единорог. Мальчик услышал его прерывистое гулкое дыхание.
И вокруг — Единорог завозился, зашумел, затопал и стал уходить! Шаги его удалялись, удалялись и скоро стихли совсем. Со слезами на глазах слушал их Матюша. А потом настала тишина, и мальчик повернул назад. И как только он сделал первый шаг от ручья, по лесу пронёсся вздох, и мощно, с шумом обрушился на Матюшу дождь. Словно ушёл, растворился невидимый покров над ним.
Он вынырнул из дождя, вбежал в сухой чистый дом, и там его встретил ласковый и грустный взгляд матери.
— …Что с тобой, Матвей? Ну что с тобой?
Он отмахивался от Милы, не отвечал. Ходил мрачный, страшный, перестал бриться и зарос почти до глаз. Уходил в лес, курил там по пачке за раз, возвращался — и падал лицом на топчан. Лежал молча, не спал. Приходила Мила, гладила его, целовала в затылок.
— Не надо приходить, — процедил он через силу.
— Ну что с тобой, Матвей?! Что?! Я не могу так!
Он и хотел ответить и знал, что надо ответить, но слова застревали в глотке, язык не ворочался. Всё оказалось липой! Всё! Всё!
Сумасшедший фанатик ждал грома небесного, явления запредельных сил в облике какого–нибудь там чёрного ангела Азраила, смертельной схватки и, может быть, смерти в сиянии славы, а может, неслыханной победы и жизни, восстающей над прахом поверженного Зла! А вышел–то пшик! Блеф! Пустота!
…Вскоре после Преображения тихо отошла тётя Груня. Незадолго до этого отписала ему дом, он отнекивался, потом благодарил. Перед смертью слегла. Матвей и Мила ухаживали за ней, как за матерью, а она уж и говорить почти не могла, но улыбалась и тяжёлой рукой крестила их обоих. А вечером, перед кончиной, поманила Матвея пригнуться и прошептала:
— Помирать–то легко. Хорошо. А вы любитесь.
Наутро умерла. И когда отпевали её, голос Милы чисто взмывал под самый купол церкви, к добрым ангелам, поселённым там богомазом. И память по тёте Груне осталась светлая, лёгкая, помогавшая жить.
Матвей и жил, вдвое больше и быстрей, вминая в краткие дни всё больше работы. Исхудал, лицо почернело, осунулось, а ходил весёлый. Тревога ослабла, а ожидание удачи и счастья для всех вдруг разрослось, заполнило и его, и мир вокруг. Дело было не только в том, что Машина стояла почти готовая и совсем мелочишка оставалась до конца. Матвей неожиданно ощутил радость от слияния своей судьбы и судьбы Милы. Всю жизнь запрещал себе любить и ещё недавно испугался за Милу, а тут вдруг понял, что сорок с лишним лет прожил дураком, не знавшим счастья родства душ. А теперь узнал, оттого и жил вдвое больше, вдвое богаче.
И как–то так запросто, без всяких знамений и пеших снов, пришёл миг, который Матвей ждал семь лет новой своей жизни. Он протёр Машину тряпочкой, будто телевизор от пыли, — Машина действительно напоминала телевизор, деловито сел в кресло перед ней и без торжественной паузы приладил к себе клеммы. Он давно решил, что первую пробу проведёт на себе. Ловко, как будто не впервые нажимая клавиши, набрал давно просчитанный код и затем уверенно и аккуратно надавил на большую, красную, выточенную из пуговицы от старой тёти Груниной кофты кнопку «пуск». Машина заворчала, Матвей почувствовал тепло, идущее от клемм по телу. Он совсем не удивился, когда на посветлевшем экране увидел черты своего лица. Правда, он рассчитывал, что изображение будет чётче, но и так нормально.
Машина имела одно ограничение — чисто техническое, которое потом несложно будет исправить: у неё был точечный диапазон — она заглядывала на 17 с половиной лет вперёд, ни больше ни меньше. Матвей вычислил, что ему будет тогда 58 лет, а на дворе — апрель. Он верил, что доживёт. И без страха смотрел па экран, где должно было появиться его