попросить сушеной горчицы, чтобы на ночь засыпать мужу в носки. Так он скорее согреется и выдюжит.
Но, когда Простя, пробежав между избами селения, возникла на пороге отцовского дома, Стогнан обругал ее.
– Что же ты, глупая, в такую ночь на улицу выскочила! Сиди теперь тут, пока заря не настанет. И не перечь! В лесу-то, слышь, что творится.
Родовичи, не прекращая заниматься домашними делами при свете лучин, прислушивались к разыгравшемуся в лесу ненастью. Треск, свист ветра, отдаленный волчий вой, скрежетание…
– Не иначе как нежить лесная на пирушку собралась, – подшивая подол поневы,[89] заметила бабка Горуха. – Сейчас, когда лес теряет листья, а осенние дни становятся все короче, как раз у нечисти сил и прибавляется.
Сидевшая возле нее за ткацким станком Цветомила вздохнула тихо.
– Как там врачевательница наша одна? Боязно, наверно.
– Так уж и боязно! – фыркнула Горуха. Перекусила нитку и отбросила резко поневу на лавку. – Небось, сама с нежитью якшается. Ведьма она, вот помяните мое слово!
Стогнан на слова ворчливой старухи никак не отреагировал. Слышал, как кто-то заступился за знахарку: мол, Малфрида живет в бывшем жилище волхва, там столько оберегов начертано и столько заговоров выполнено, что вряд ли нечисть посмеет к тому месту приблизиться. Да и Перунов дуб охраняет. Охраняет ли, заспорил кто-то. Даже Стогнана стали спрашивать. Но староста не ответил. Глядел, как Цветомила склонилась над тканьем на станке, но уток в ее руках почти не двигается, а сама она сидит, согнувшись и кусая губы.
– Никак начинается у тебя, голубушка, – сказал, подходя, Стогнан. – Ах, как же некстати. И муж твой ушел с охотниками на промысел, и за лекаркой в такую пору не пошлешь.
Цветомила подняла к Стогнану бледненькое личико, попыталась улыбнуться.
– Ничего, батюшка, у меня еще потихонечку. Надеюсь, бог Род и роженицы[90] не оставят своей милостью, сохранят дитенка в утробе до рассвета. А там и Малфриду можно будет покликать. Она придет, обещалась.
В самом деле, до утра Цветомила только постанывала тихонько да ворочалась на полатях. А как рассвело, в селение вернулся с охотничьего промысла ее муж Учко. Едва вошел и скинул на лавку связку битых белок, отец его сразу за Малфридой отправил.
Но Малфриды в ее лесном жилище не оказалось. В ней еще бродила особая сила после лихого лесного гуляния, вот она и отправилась прочь, не желая, чтобы кто-нибудь из селения заметил ее возбужденное состояние. Пошла в чащу сражаться с птицами за последние красные ягоды рябины и черные бузины. Из этих ягод она потом сделает настои и зелье, будет лечить ими кашель и боли в суставах у родовичей. И Малфрида полдня бродила по лесам, собирая там все, что еще можно было найти съедобного: бруснику, чернику, мелкие чахлые дикие яблоки и груши. И хотя ее добыча была невелика, но, возможно, с помощью этих жалких плодов она сможет сделать настой, который поможет людям, чтобы десны не распухали и зубы не расшатывались в конце зимы. Да и грибов для засолки неплохо было бы еще насобирать, пока не начались первые заморозки. Благо щедрый Мокей преподнес ей мешок крупной соли. Но о Мокее думать пока не хотелось. Как-то она ему потом все объяснит?
Но возвратясь ближе к вечеру, Малфрида застала у избушки не Мокея, а Учко. Молодой муж Цветомилы целый день носился от ее жилища в селение и обратно, но, в конце концов, устав, решил подождать хозяйку и так и заснул на завалинке, привалясь к бревенчатой стене избушки. Даже когда Малфрида его дважды потрясла за плечо, Учко не сразу очнулся. А очнувшись, не мог понять, кто перед ним, шарахнулся.
– Что тебя так напугало, Учко? – спросила Малфрида, разглядывая сына старосты с каким-то особым интересом, будто и не бродила с ним по лесам раньше, не смеялась его бесхитростным шуткам. Но сейчас, грязный и странно озирающийся, он показался ей незнакомцем. И лишь когда парень сообщил, что Цветомила рожает, Малфрида поняла, что его странный вид вызван волнением за роженицу и усталостью.
В селении приходу знахарки обрадовались, будто она могла совершить какое-то чудо. Горуха первая подскочила, стала бормотать приветствия и увлекать к стоявшей в отдалении баньке, где мучилась в родовых схватках Цветомила.
Роженица лежала на полу бани, укрытая несколькими меховыми одеялами. Ее лицо, обычно милое и привлекательное, было перекошено от муки, потрескавшиеся губы полуоткрыты. Даже ее чудесные золотистые волосы, перепутанные с соломой и с шерстью от шкур, сбились сейчас каким-то грязным войлоком. Цветомила взглянула на Малфриду, точно не узнавая. Но через миг взгляд ее прояснился, она протянула к знахарке руки.
– О, ты пришла, ты пришла. Только бы все это не напрасно. Только бы дитя родилось живым. Ты ведь поможешь?
Малфрида промолчала. Она заметила то, чего не видели другие окружавшие роженицу бабы: в углах строения были чьи-то темные тени, но словно бы отворачивались, и разглядеть их как следует, не получалось. И это было плохо – значит, души пращуров, явившиеся к роженице, не желали взглянуть на нее. А уж если чуры[91] не интересуются появлением новой жизни в роду…
И хотя дымоход в баньке был открыт, чтобы могла влететь душа новорожденного, но отдушина была затемнена. И гадать не стоило, чтобы понять: это обсели дымоход вещицы, [92] ожидающие своего часа.
Бабы, помогавшие Цветомиле, смотрели на знахарку, не понимая, отчего она ведет себя так странно: вместо того чтобы помогать роженице, забыв о ней, снует по баньке, машет руками да говорит непонятные им заговоры. А то вдруг заругается и ногой топнет, словно серчая на кого-то. Или вообще велела им притащить от разных дворов кошек и бросить на кровлю баньки. Бабы-то, понятное дело, послушались, но знахарка все равно осталась недовольной. Да и кошки вели себя странно. Шипели, истошно кричали, выгибая спину, и, как полоумные, разбегались кто куда. А Малфрида вновь стала произносить наговоры, знаки какие-то чертила вокруг рожавшей, да все по сторонам озиралась. Лицо ее было жестким, напряженным, из-под вьющихся волос пот тек, будто от натуги. К самой роженице она почти не подходила, так, скажет пару успокаивающих слов и велит повитухам повнимательнее быть. Только когда Цветомила уже выть не своим голосом начала, Малфрида склонилась к ней, пошептала что-то, почти равнодушно наблюдая, как повитухи трудятся над рожавшей. Одна копошилась у расставленных ног Цветомилы, другая налегала на выпирающий живот и покрикивала: мол, давай, тужься еще, тужься!
Ребеночек родился мертвым. Цветомила плакала, отвернувшись к стене. Женщины, завернув мертвое тельце младенца в пеленки, вынесли его за дверь. Малфрида же осталась подле Цветомилы. Не утешала, а вынула из висевшего на поясе мешочка дощечки с нанесенными знаками и стала бросать их перед собой на лавку, глядя, как они ложатся. И все больше хмурилась.
– Вот что, голубушка, – молвила, наконец. – Может, мне сейчас и пожалеть тебя следовало бы, однако ты и сама наверняка кое-что понимаешь. Так что, пока еще в силах, ответь-ка мне.
Позже Малфрида разыскала Стогнана за избами у реки, на его излюбленном месте у склоненной над речкой ивой. Староста только хмуро поглядел на нее.
– Что, не смогла помочь моей невестке? Толку-то от тебя. А ведь Цветомила так надеялась… Эх!
Малфрида никак не отреагировала на упрек, оглянулась, желая убедиться, что рядом никого нет.
– Когда Цветомиле полегчает, – начала она негромко, – ты отправишь ее к прежней родне. Обласкаешь по-родственному, одаришь побогаче да с почетом и извинениями отвезешь, откуда взял.
Стогнан старался держаться невозмутимо, однако сжался, когда Малфрида, склонясь к нему, почти выдохнула:
– Самого Рода гневить вздумал, негодник! – Лицо Стогнана стало жалким, глаза забегали.
– Как прознала? Бабы говорят, ты ворожила подле Цветомилы.
– Да, ворожила. Но главного ты сам понимаешь. Грех большой на вас с Цветомилой перед богами.
И тогда Стогнан тихо заговорил. Сказал, что, когда сватал за Учко Цветомилу, уже тогда кое-что заподозрил. Знавал ведь он в былые годы мать Цветомилы, даже любился с ней пылко на Кулагину ночь. Но что Цветомила его дочь – даже он такого предположить не мог. Просто был доволен, что Цветомила,