— Да, говорю.
Не проронив больше ни слова, Варнава передал ему вожжи и легко спрыгнул с повозки. То было страшное движение, прямо произведенное усилием воли. Он почти не помогал себе руками и не становился на ноги перед тем, как спрыгнуть. Но душа его распрямилась, словно пружина, оттолкнула от себя экипаж и оказалась на земле. Мистер Пинмей слыхал о таких явлениях, но никогда не был очевидцем; они пугали и отвращали. Приземление было в равной степени зловещим. Варнава беспомощно лежал, будто волна зла вдруг отступила.
— Ты заболел? — спросил служитель церкви.
— Нет.
— Тогда скажи, что тебя беспокоит?
— Ничего.
— Ты раскаиваешься в своих словах?
— Нет.
— Тогда тебя следует наказать. Как староста общины ты обязан показывать пример. Ты оштрафован на сто фунтов за впадение в ересь.
— Нет. — И затем, словно самому себе, он сказал: — Сперва из моего тела выдавили все соки. Потом меня заставили молчать. Теперь я наказан. Ночь, вечер и день. Что остается?
А что должно оставаться? Бессмысленный вопрос. Мистер Пинмей ехал назад один в глубоком раздумье. Обязательно надо вернуть двуколку и лошадь — преподнесенные в качестве подкупа — и не забыть распорядиться, чтобы его помощник взыскал эти сто фунтов. Лишь бы то грязное дело не всплыло накануне его свадьбы. Нелепость случившегося тяготила его.
4. Утро
Заключительные пять лет пастырства мистера Пинмея оказались не столь успешными, как первые пять. Он был счастлив в браке, редко испытывал затруднения, ничто осязаемое не мешало ему, однако его преследовал тот случай у опушки рощи. Значило ли это, что и сам он не получил прощения? Неужто Бог, в Своей непостижимости, требовал, чтобы он очистил душу ближнего раньше, чем будет помилована его собственная душа? Мрачное эротическое извращение, принятое вождем за христианство — кто насадил его? Ранее, под натиском опасности, он гнал этот вопрос прочь, но теперь, когда опасность миновала, вопрос стоял неотступно. День за днем ему слышался холодный голос долговязого и несимпатичного туземца, склоняющего его к греху, и виделся прыжок с повозки, обнаруживший глубокое расстройство души. Он обращался к христианам долины, но и там не находил утешения. Ведь христианство он тоже насадил, пусть не в грехе, но в бегстве от греха, поэтому плоды его оказались столь же горьки. Если Варнава извращал Христа, то долина Его игнорировала. Она была упряма, лишена индивидуальности, красоты и чувственности — всего того, чем Павел Пинмей восхищался в юности. Она могла породить причетников, церковных старост, но святых — никогда. В чем же причина провала? В хижине, в той самой хижине. В последний год пастырского срока мистер Пинмей приказал сровнять ее с землей.
Теперь он редко виделся с Варнавой. В более частых встречах не было нужды, поскольку полезность вождя стала убывать по мере становления общины. Новые люди прокладывали себе путь в верхи. И хотя Варнава всегда помогал, когда к нему обращались, однако он утратил всякую способность к инициативе. Унеся с собой воспоминания о независимости, он покинул старую резиденцию, обнесенную частоколом, и поселился в красивом, но небольшом современном доме, стоявшем на холме над деревней. Дом вполне соответствовал его теперешнему стесненному, положению. Здесь он с женой и детьми (которые появлялись на свет каждые одиннадцать месяцев) жил в полуевропейском стиле. Иногда он работал в саду, хотя физический труд считался унизительным, исправно посещал молитвенные собрания, на которых, как правило, занимал место в последнем ряду. Миссионеры не называли его иначе, как истинным христианином, и поздравляли себя с тем, что колдовство потеряло былое всесилие. Варнава выполнил свое назначение, о нем начали забывать. Только мистер Пинмей наблюдал за ним украдкой и удивлялся, куда девалась его прежняя энергия. Он предпочел бы его былую вспыльчивость нынешней неискренней уступчивости; теперь он знал, что сумеет справиться с любым припадком. Он даже стал слабее сам, словно их обоих сразило одно и то же проклятье, и это несмотря на то, что он вновь и вновь исповедовался перед Господом в своей доле греха, к которому приобрел естественное отвращение после женитьбы.
Он почти не испытал печали, когда узнал, что несчастный вождь умирает.
Чахотка была тому причиной. Эпидемия началась с одного из приезжих рабочих, и мистер и миссис Пинмей вплоть до собственного отъезда были заняты переговорами о расширении кладбища. Ожидалось, что они покинут долину раньше Варнавы, но за одну неделю тот сделал, так сказать, рывок, словно хотел их опередить. Болезнь у него протекала скоротечно. Он не оказывал сопротивления. Казалось, у него было разбито сердце. Чета Пинмеев имела очень мало времени на то, чтобы заниматься кем-то в отдельности — столь широка была нива их деятельности — и все же они поторопились к нему однажды утром, узнав, что у него хлынула горлом кровь и что он едва ли дотянет до завтра.
— Бедняжка, бедный мальчик, десять лет назад он был важным фактором… но времена изменились, — пробормотал мистер Пинмей, запихивая Святые Дары под сиденье двуколки — кстати, двуколки Варнавы, ибо миссис Пинмей, ничего не зная о случае в роще, дешево приобрела ее на распродаже года два назад. Лихо мчась по деревне, мистер Пинмей ощущал все большую легкость на душе. Он благодарил Бога за то, что тот разрешил Варнаве, коль все мы должны умереть, уйти именно в этот момент; ему не хотелось оставлять его — источенного сомнениями, истерзанного и, кто знает? — быть может, вновь обретающего некую зловещую силу.
Когда они прибыли, жена Варнавы сообщила, что супруг ее еще жив и, видимо, находится в сознании, но дух его помутился настолько, что он не открывает глаз и ничего не говорит. Его вынесли на крышу из-за невыносимой духоты в комнате, и он показал жестами, чтобы его оставили одного.
— Однако он не должен оставаться один, — сказал мистер Пинмей. — Мы должны быть с ним в этот трудный час. Я подготовлю его к неизбежному концу.
Он вскарабкался по лестнице, которая вела через люк на крышу. Там, в тени парапета, лежал умирающий мужчина и тихонько покашливал. Он был совершенно гол.
— Витобай! — вскричал в изумлении Пинмей.
Тот открыл глаза и спросил:
— Кто меня зовет?
— Ты должен чем-нибудь прикрыться, Варнава, — суетливо заговорил мистер Пинмей. Он посмотрел по сторонам, но на крыше не было ничего, кроме странной гирлянды из голубых цветов, обмотанной вокруг ножа. Тогда он взял это, но другой сказал:
— Не клади пока это на меня, — и он подчинился, вспомнив, что голубой считается в этой долине цветом скорби, тогда как красный — это цвет любви. — Я принесу тебе покрывало, — продолжал он. — Почему под тебя не подложили даже матраса?
— Это моя крыша. По крайней мере, так я думал. Моя жена и домашние уважают мои желания. Они положили меня здесь, потому что умирать в постели не в обычаях моих предков.
— Миссис Варнаве следовало быть более благоразумной. Нельзя тебе лежать на голом асфальте.
— Лежу на чем могу.
— Витобай, Витобай! — вскричал он, расстроенный более, нежели ожидал.
— Кто меня зовет?
— Надеюсь, ты не собираешься вернуться к своим прежним богам?
— О нет. Стоя на пороге смерти, зачем что-то менять? Эти цветы — только обычай, они утешают меня.
— Существует лишь один Утешитель… — Он обвел взглядом крышу и пал на колени. Наконец-то он мог спасти эту душу без риска для себя. — Приди к Христу, — воззвал он, — но не так, как ты понимаешь это. Пришло время объяснить. Ты и я — мы оба однажды согрешили, да, да — ты и твой миссионер, которого ты так любишь. Ты и я — мы оба должны покаяться, таков закон Божий.