резал, резал, резал… Рука моя мужественна, не дрожит. Я видел всякие каверзы и научился понимать такие бабьи речи, которых никто не поймет. Я в них разбираюсь, как Шерлок Холмс в таинственных документах… Сои все ближе…
— Я, — пробурчал я, засыпая, — я положительно не представляю себе, чтобы мне привезли случай, который бы мог меня поставить в тупик… может быть, там, в столице, и скажут, что это фельдшеризм… пусть… им хорошо… в клиниках, в университетах… в рентгеновских кабинетах… я же здесь… все… и крестьяне не могут жить без меня… Как я раньше дрожал при стуке в дверь, как корчился мысленно от страха… Л теперь…» {30}.
В удостоверении Сычевской уездной земской управы от 18 сентября 1917 г., выданном врачу Михаилу Афанасьевичу Булгакову, говорится, что, по имеющимся в управе сведениям, на Никольском участке пользовались стационарным лечением 211 человек, а всех амбулаторных посещений было 15 361. Иначе говоря, перед нами истинные цифры, истинная картина труда доктора Булгакова.
Но какой путь пройден, каких сил и переживаний это стоило — познать все то, о чем меньше всего говорится в учебниках, но что непосредственно отражается на результатах хирургического лечения — на жизни или смерти. Готовность к помощи во всякое время, приветливость, привлекающая к себе робких и смелых, ненарушимое спокойствие лица и духа при опасностях, угрожающих больному, — так характеризовал М. Я. Мудров идеал лекаря. Как стал Булгаков таким врачом? Это прежде всего резервы сердца, страсть, соединенная с мужеством.
«… Лужа крови. Мои руки по локоть в крови. Кровяные пятна на простынях. Красные сгустки и комки марли. А Пелагея Ивановна уже встряхивает младенца и похлопывает его. Аксинья гремит ведрами, наливая в тазы воду. Младенца погружают то в холодную, то в горячую воду…
— Жив… жив… — бормочет Пелагея Ивановна и укладывает младенца на подушку.
И мать жива. Ничего страшного, по счастью, не случилось. Вот я сам ощупываю пульс. Да, он ровный и четкий, и фельдшер тихонько трясет женщину за плечо и говорит:
— Ну, тетя, тетя, просыпайся.
Отбрасывают в сторону окровавленные простыни и торопливо закрывают мать чистой, и фельдшер с Аксиньей уносят ее в палату. Спеленатый младенец уезжает на подушке. Сморщенное коричневое личико глядит из белого ободка, и не прерывается тоненький, плаксивый писк.
Вода бежит из кранов умывальников. Анна Николаевна жадно затягивается папироской, щурится от дыма, кашляет.
— А вы, доктор, хорошо сделали поворот, уверенно так» {31} .
В рассказе «Крещение поворотом» описан действительный случай. Вот он в воспоминаниях Т. Н. Лаппа, записанных М. О. Чудаковой: «И в первую же ночь привезли роженицу! Я пошла в больницу вместе с Михаилом. Роженица была в операционной; конечно, страшные боли; ребенок шел неправильно. Я видела роженицу, она теряла сознание. Я сидела в отделении, искала в учебнике медицинском нужные места, а Михаил отходил от нее, смотрел, говорил мне: «Открой такую-то страницу!»» {32} .
Об этих же часах в Никольском Татьяна Николаевна рассказывала и А. П. Кончаковскому, переживания той ночи помнились ей совершенно отчетливо: «Мы вышли из дома и погрузились в кромешную тьму. Из-за кустов вышел бородатый мужик и сказал Михаилу: «Если зарежешь жену, убью»…
На улице было очень сыро и холодно. Я схватила Михаила под руку и мы зашагали на свет окон больницы. С собой захватили два толстых медицинских тома…
Михаилу помогли быстро одеться и он тотчас же приступил к работе. Много раз он отходил от стола, где лежала пациентка, и обращался к книгам, лихорадочно листая их…
Наконец, раздался детский плач, и в руках у Миши оказался маленький человек».
Но не все оканчивалось так, жизнь приносила ужасные минуты, поражения и неудачи, когда было так невыразимо трудно «вновь окрыляться на борьбу».
«… Мы не погибли, не заблудились, а приехали в село Грищево, где я стал производить второй поворот на ножку в моей жизни. Родильница была жена деревенского учителя, а пока мы по локоть в крови и по глаза в поту при свете лампы бились с Пелагеей Ивановной над поворотом, слышно было, как за дощатой дверью стонал и мотался по черной половине избы муж. Под стоны родильницы и под его неумолчные всхлипывания я ручку младенцу, по секрету скажу, сломал. Младенца получили мы мертвого. Ах, как у меня тек пот по спине!…
Я, угасая, глядел на желтое мертвое тельце и на восковую мать, лежавшую недвижно, в забытьи от хлороформа. В форточку била струя метели, мы открыли ее на минуту, чтобы разредить удушающий запах хлороформа, и струя эта превращалась в клуб пара. Потом я захлопнул форточку и снова вперил взор в мотающуюся беспомощно ручку в руках акушерки. Ах, не могу я выразить того отчаяния, в котором я возвращался домой один, потому что Пелагею Ивановну я оставил ухаживать за матерью. Меня швыряло в санях в поредевшей метели, мрачные леса смотрели укоризненно, безнадежно, отчаянно. Я чувствовал себя побежденным, разбитым, задавленным жестокой судьбой. Она меня бросила в эту глушь и заставила бороться одного, без всякой поддержки и указаний. Какие неимоверные трудности мне приходится переживать. Ко мне могут привести какой угодно каверзный или сложный случай, чаще всего хирургический, и я должен стать к нему лицом, своим небритым лицом, и победить его. А если не победишь, вот и мучайся, как сейчас, когда валяет тебя по ухабам, а сзади остался трупик младенца и мамаша. Завтра, лишь утихнет метель, Пелагея Ивановна привезет ее ко мне в больницу, и очень большой вопрос—.удастся ли мне отстоять ее? Да и как мне отстоять ее? Как понимать это величественное слово? В сущности, действую я наобум, ничего не знаю. Ну, до сих пор везло, сходили с рук благополучно изумительные вещи, а сегодня не свезло. Ах, в сердце щемит от одиночества, от холода, оттого, что ничего нет кругом. А может, я еще и преступление совершил…. Поехать куда-нибудь, повалиться кому-нибудь в ноги; сказать, что вот, мол, так и так, я, лекарь такой-то, ручку младенцу переломил. Берите у меня диплом, недостоин я его, дорогие коллеги, посылайте меня на Сахалин. Фу, неврастения!
… Долго, долго ехали мы, пока не сверкнул маленький, но такой радостный, вечно родной фонарь у ворот больницы. Он мигал, таял, вспыхивал и опять пропадал и манил к себе. И при взгляде на него несколько полегчало в одинокой душе, и когда фонарь уже прочно утвердился перед моими глазами, когда он рос и приближался, когда стены больницы превратились из черных в беловатые, я, въезжая в ворота, уже говорил самому себе так:
«Вздор — ручка. Никакого значения не имеет. Ты сломал ее уже мертвому младенцу. Не о ручке нужно думать, а о том, что мать жива»» {33}.
Нет, это не рефлексия, а чистый голос самой совести, одни из лучших страниц в мировой литературе о медицине, о сомнениях, переживаниях, свойственных врачебной профессии. И одновременно бытие доктора Булгакова. В удостоверении, выданном ему Сычевской земской управой (фотокопия прислана из Отдела рукописей Государственной библиотеки СССР им. В. И. Ленина), подчеркивается, что М. А. Булгаков «зарекомендовал себя энергичным неутомимым работником на земском поприще. Оперативная его деятельность выразилась в следующем: было произведено операций: ампутации бедра 1, отнятие пальцев на ногах 3, выскабливание матки 18, обрезание крайней плоти 4, акушерские щипцы 4, поворот на ножку 3,