– Уйди, Кот, – простонал Ворон, – и без тебя тошно…
– Может, рассольчику? – предложил я.
Глаза Ворона загорелись желтым огнем.
– О, рассол! – воскликнул он со страстью, неожиданной для умирающего. – Аква вита! Но он не даст. Он уморить меня хочет. Моей смерти хочет сей плод больного воображения. Ненавистью он полон и злобою…
Ой, подумал я, кажется, у Ворона что-то не в порядке с мозгами.
– Но я не сдамся! Нет! Я выживу! И буду преминистром!
Домовушка на кухне не раскладывал – расшвыривал кашу по тарелкам, так что брызги летели во все стороны. На столе стоял бутылек с помидорами.
– Стыд и срам! – завопил он, наткнувшись на мой понимающий взгляд. – Еще и лето не кончилось, а мы уж запасы зимние починаем! Откупоривай, что ль… Снеси ему, этому пьянчужке… Только Ладе не сказывай…
– Я-то не скажу, – мурлыкнул я, – без меня правдолюбы найдутся…
Пес пробурчал невразумительно что-то вроде: «Ой, хватит!» – но я знал: вернется Лада с работы, правдолюбец этот обо всем ей доложит, обо всем наябедничает. Есть же такие типы!
Ворон встретил меня, как встречают армию-освободительницу после долгой неприятельской неволи. Со сдавленным воплем он припал к бутылю и, не успел я моргнуть глазом, высосал половину рассола, заглатывая целиком попадающиеся ему под клюв маленькие помидоры. Более крупные помидоры лопались, разбрызгивая густой красный сок в разные стороны.
– Избавитель! – оторвавшись наконец от бутыля, сказал Ворон. – Моя признательность… – Он махнул крылом, не в силах продолжать. (Или не находя слов для выражения благодарности, но это вряд ли. Что- что, а говорить он умел.)
– Я тут ни при чем, – признался я честно, – он сам, по собственной инициативе…
Ворон мне не поверил, отнеся небывалую щедрость Домовушки на счет моего облагораживающего влияния. Не думаю, однако, что он был прав. Домовушке, как почти всем нам, было свойственно некоторое несовпадение слов и поступков: знаете, как это бывает, когда говоришь, и думаешь, и хочешь сделать одно, а на практике поступаешь совсем иначе. Обычно мы зарекаемся не делать чего-нибудь дурного – не пить водку, например, или не курить, не ухаживать за женщинами, не давать в долг. Но, бывает, зарекаемся и от хорошего: «Да чтоб я еще кому-нибудь помог! Да никогда в жизни!» или «Чтоб я еще хоть раз кого-нибудь пожалел! Да ни за что!» – а потом и помогаем, и жалеем, и терпим отрицательные последствия наших добрых поступков.
Но я отвлекся.
Итак, Ворон немножко подлечился рассолом, отоспался и впал в глубокую меланхолию. Или депрессию, как именовал «по-нашему, по-модному» это состояние Домовушка.
Ворон перестал выходить, простите, вылетать к обеду. К еде, которую Домовушка относил ему в кабинет, почти не притрагивался; не работал, не гулял: дни и ночи напролет он сидел, нахохлившись, на своей жердочке в кабинете и бормотал что-то себе под нос. Если кто-то входил в кабинет, бормотание прекращалось, и Ворон, ероша перья, ждал с нетерпением, когда его оставят в одиночестве.
Но я же любопытен, я же не могу чего-то не знать – и я немножечко подслушивал у двери, благо кошачьи лапы умеют ступать неслышно.
Ничего интересного: все те же жалобы на собственное бессилие, незнание чего-то – чего? – неспособность быть советчиком и наставником Лады и призывы к Бабушке.
Наверное, в каждой даже самой благополучной семье бывают периоды общего взаимного охлаждения и даже неприятия друг друга. Случайно сорвавшееся резкое слово, минутное раздражение вызывают обиду, а обида влечет за собой желание обидеть в ответ – это как потянуть за ниточку незаконченное вязанье: пытаешься спасти, а оно распускается все больше и больше, и вот уже вместо почти готового теплого и красивого носка безобразный ворох спутанных нитей, которые нужно теперь осторожно и бережно распутать и приниматься вязать сначала. Начав обижаться, трудно остановиться, и нужен либо кто-то очень сильный и мудрый внутри семьи, чтобы восстановить утраченные добрые взаимоотношения, либо внешний стимул к, так сказать, единению – угроза здоровью кого-то из членов семьи или благополучию всех.
Трещина, вызванная раздраженными словами Лады, становилась все глубже.
Лада по-прежнему дулась, разговаривала со всеми нами, даже с Псом, сквозь зубы, и никакие мои попытки улучшить ее настроение не увенчивались успехом. Я и ластился к ней, и мурлыкал умильно, и пытался развеселить, гоняясь за клубками Домовушкиного вязанья или ловя собственный хвост, – бесполезно.
Домовушка после нескольких попыток восстановить согласие и мир в квартире махнул на все лапкой и, если не смотрел телевизор и не занимался домашней работой, отсиживался под притолокой, перекинувшись тараканом. Наши прежние ночные бдения с беседами, рассказами, чаепитиями прекратились.
Даже Жаб и Рыб прониклись общим настроением. Жаб, надувшись на весь свет, невежливо накрывался полотенцем – так сказать, поворачивался спиной – в ответ на любую попытку заговорить с ним, а Рыб сидел в своем гроте, и на рыле его больше не было умиротворенной улыбки.
Между тем наступила уже осень. Не то дождливое безобразие, которое именуется осенью у северян: дожди, туманы, липкий мокрый снег и прочая слякотная мерзость – я бывал в Москве в сентябре, я знаю.
Нет, это была наша южная богатая осень, когда дневная, почти летняя жара сменяется к вечеру приятной бодрящей прохладой, когда обесцвеченное летним зноем небо понемногу начинает приобретать глубину и синеву, когда листья на деревьях еще не пожелтели, но пожухшая летом трава вдруг снова становится зеленой под благотворными каплями случайно пролившегося утреннего дождика, когда на базаре есть все то же, что и летом, но в огромных количествах и по бросовой цене, когда вечера становятся все длиннее и – как бы это сказать? – прозрачнее, что ли, и воздух в сумерках приобретает особую пьянящую легкость… Люблю осень!