года я таки сотворил эпилог и отправил его Стиву, а Белка из любопытства распечатала этот текст и с удивлением обнаружила, что написано все весьма складно и даже без грамматических ошибок.
ЭПИЛОГ
Я долго шел по неровной грунтовой дороге. Было совсем темно, и ступать приходилось осторожно, намаявшиеся ноги подчинялись плохо. А когда остановился, сразу увидел: мрак давно перестал быть абсолютным, наверно, я просто все это время шел с закрытыми глазами, элементарно устав от отсутствия света. Впереди маячил узкий клин неба, густой, зеленовато-серый, а по бокам темной стеной возвышался лес. За деревьями смутно угадывались безобидные крупные звери, вроде благородных оленей, они вздыхали и вздрагивали во сне. В придорожном кустарнике надрывно и тоскливо прокричала выпь. Легкий порыв ветра принес запах цветущей сирени. А в отдалении, чуть справа, дрожала маленькая желтая точка. Светлячок? Да нет, скорее окно или факел. И я пошел на этот огонек, забыв про усталость, все быстрее, быстрее, иногда спотыкаясь и дважды чуть не упав.
Под высоким тусклым фонарем на пороге жалкой лачуги сидел человек в черном плаще с капюшоном и строгал палочку.
– Здравствуй, Додик, – сказал он. – Видишь, с помощью, например, вот такой острой деревяшки очень легко убить человека.
– Вижу. Здравствуйте, Петр Михалыч.
Композитор Достоевский никогда не называл меня Давидом. Либо Додиком, либо Давидом Юрьевичем – в зависимости от настроения, а настроение людей Глотков всегда чувствовал исключительно тонко.
– Вот, – сообщил Глотков, – не получилось.
И вяло махнул рукой за спину.
Только тут я заметил, что на крыльце лежит еще один человек. Большая, черная, неподвижная груда. Нехорошо лежит. Мертво.
– Не получилось, – повторил Глотков. – Убивать отлично умею, а вот спасти человека не удалось. А он меня спас. В девяносто третьем, в Абхазии. А в девяносто пятом в Боснии я был уже без него. И погиб.
Он помолчал.
– Это все песни, Додик, что мы, Посвященные, можем обратно в земную жизнь вернуться. На Землю – да, а в земную жизнь – никак не получается. Понимаешь разницу, Додик?
– Понимаю, – кивнул я, – вы только за всех не говорите, Петр Михалыч. Ладно? Люди все очень разные.
– А, бросьте, Додик! В чем-то главном люди одинаковы. Просто одни умеют и убивать, и спасать, а другие – только убивать.
– А таких, которые умеют только спасать, а убивать не умеют вовсе, – таких вы не встречали? – вкрадчиво поинтересовался я.
– Таких не бывает, – грустно вздохнул Глотков. – Или это уже не люди.
– А-а, – протянул я неопределенно, мне совсем не хотелось ввязываться в спор.
Помолчав, я присел на ступеньку рядом и спросил:
– А кто это?
– Мой старый друг. Ланселот.
– Вот как! – только и сказал я.
Еще помолчали. Созрел новый вопрос:
– Почему его так странно звали? Он увлекался артуровским циклом?
– Нет, увлекался он совсем другими вещами. Просто сокращение красивое получилось: Леонид Сергеевич Лотошин – Леон. Се. Лот. Он не был Посвященным, – добавил зачем-то Глотков.
– Знаю, – отозвался я.
А Глотков не услышал, он разговаривал сам с собой:
– Я тащил его сюда, нарушив все, что можно было нарушить. Сначала я его вылечил с помощью нашей магии, потом уговорил уходить. На Земле ему так и так была бы крышка – он же для всей планеты преступник. Нет, я не убил его, просто крепко обнял и стал сам
– О, высшая мудрость! – не выдержал я и невольно перешел на «ты». – Ты это серьезно говоришь, Ноэль?
– Батюшки! – Глотков всплеснул руками. – Куда уж серьезней! Вот же он лежит. Я ведь думал, как прорвемся через все эти чертовы уровни, так он и станет тоже Посвященным. Думал, понимаешь, спасу, а получилось… Значит, это все-таки я его и убил.
Композитор Достоевский суетливо наклонился к лежащему ничком телу, прижал ухо к спине и констатировал:
– Не дышит.
Потом поднялся, откидывая капюшон, и в свете фонаря, вдруг загоревшегося ярче, я увидал его совсем седую голову, сморщенное старческое лицо, выцветшие белесые глаза и невольно пробормотал:
– Это сколько ж лет прошло?
– Много, Додик.
И Глотков повторил еще раз, как бы закрывая тему: