В 1842 году его действительно ждали «новые страданья», и «задушевных желаний» он не совершит.
В начале года жизнь Кольцова тяжело обложил быт. Осенью и зимой 1841/42 года в доме готовились к свадьбе. Все это время было порой тяжких семейных столкновений и объяснений. Опять-таки вмешались и деньги. Кольцова, всегда бывшего в доме наряду с отцом хозяином, уязвляло, конечно, и то, что он был от дел отстранен. Но он и сам стал от них отстраняться: «Сестру отец помолвил: на святках сговор, а там и свадьба; только наверное не знаю, когда, еще не решено: после ль Нового года или на красную горку. Здесь отец, а паче сестра сделали со мной удивительную подлость. Отец не пригласил меня и на совет (чему я был очень рад): кроме того, дает за ней деньгами три тысячи рублей. Я ему стал говорить, что обошлось бы без этого, а давать деньги – их у нас нет – долгов много, а платить нечем. Он мне на это: „Я выдаю дочь последнюю и дам за ней последнее, что есть. А нечем будет долгов платить, продам дом. Я стар, мне жить немного, а об тебе я и не думаю – ты голова у меня. После этой свадьбы женись сам, корми меня, мать: а не женишься – прогоню со двора“. Взорвало меня страшно. Особенно теперь моя натура еще сильно расстроена; чуть что, я не выдерживаю, взбешусь, как черт, в минуту».
Сестра, конечно, была раздражена тем, что брат пытался отказать в деньгах. И может быть еще больше тем, что он отказался помогать в делах. Впрочем, он и сам об этом иногда почти жалеет: «Теперь я живу спокойно, свадьбой не занимаюсь… Мать очень уважаю, с отцом веду себя прилично и хладнокровно; с замужними сестрами схожусь редко, как чужой; с последнею (то есть с Анисьей. –
Дело свадьбы – как теперь зависит от одного старика, а он стар и в этих делах большой невежда, – поэтому идет дурно: и в ней заметно началось страдание, и мне ее стало очень жаль. Уж я начинаю бранить себя, что я принял их подлости горячо, жалею, что и не вмешался в это дело сначала и не помогаю ей в самую трудную ее пору жизни».
Через некоторое время и у него настала особенно «трудная пора жизни». Осложнилась болезнь. Пало это осложнение на самый пик в подготовке и проведении свадьбы. А такая подготовка занимала не дни и даже не недели. Хорошо знавший нравы и установления провинциальной среды современник писал: «Надобно знать обычаи прежнего времени при подобных обстоятельствах вообще, а особенно в богатых мещанских семьях, чтобы иметь представление о том, что происходило в доме Кольцовых. Еще до свадьбы приготовление приданого, продолжавшееся долгое время, ежедневно привлекало в дом толпы гостей, – именно девиц и женщин; затем девичник, свадьба и „игры“. Последние два акта не один дом Кольцова перевертывали, как говорится, вверх дном. Дом чистился, холился, готовился к праздничному торжеству; наступал праздник, собирались гости и поднимался шум и гам, начинались танцы, пляски, пели песни, пили и поили вином всех и каждого. Поили чуть не насильно, „за здоровье молодых“.
Для больного Кольцова все это было мучительно. «Завязалась свадьба, все начало ходить, бегать через мою комнату (то есть мимо комнаты, в которую переехал Кольцов из мезонина. –
Дело в том, что все совершавшееся в доме, то есть раздоры, по купеческо-мещанскому обычаю было шито-крыто. И Кольцов своим вызовом – «сплетней» решился на вещь необычную, на разглашение, на что-то вроде публичного скандала («Эта сплетня открыла много их дурных сторон перед лицом других людей»).
Видимо, эта, так сказать, апелляция к общественному мнению перепугала всех родных, и во избежание новых скандалов со свадьбой поторопились; «…к счастью, сплетня моя так на них подействовала, что они сами начали спешить кончить свадьбу, и вот десять дней, как их обвенчали».
С окончанием свадьбы семейные страсти постепенно и почти окончательно улеглись. Самому поэту, видимо, стало тошно от погружения в мир дрязг и раздоров. Все это совершалось в болезненном состоянии, когда даже любая мелочь вызывает раздражение. «Сделался, – пишет Кольцов о себе, – глуп, гадок, зол… Я за себя теперь не ручаюсь, может, мое болезненное состояние меня и перестроило иначе». Утихли и постоянные до этого столкновения с отцом. Последней была стычка за комнату: куда переехать, где лучше жить, – все там вырастало до размеров баталий, взаимных упрямств, капризов. Да, тяжело было Кольцову в семье, нелегко было и семье с ним. Но ведь, с одной стороны, были здоровые люди, с другой – больной и, как выяснилось к осени, умирающий человек.
«…Я живу теперь, – пишет Кольцов через несколько дней после свадьбы, – тихо, спокойно, дышу свободно, а отдыхаю сколько угодно, ем хорошо, обед готовят хороший, сплю довольно и это меня так успокоило, что здоровье мое стало лучше. Я бросил все сплетни и даже нарочно ездил к моей доброй сестре и к двум другим. Помирился, просил их, чтоб и они меня не беспокоили и не сердили. Бог с ними… Итак, теперь, милый мой Виссарион Григорьевич, я живу, слава богу, хорошо пока».
Но ранней весной началось обострение болезни, с тяжелым кризисом, миновавшим только к маю. Болезнь убивала сама по себе. Но болезнь и оставляла в Воронеже, отсекала последние надежды на переезд в Петербург, то есть постоянно угнетала духовно. «Извините меня, – обращается он к Белинскому, – что я не пишу вам ничего о литературе, которую и больной люблю душою. Но писать о ней ничего не могу. Нет памяти, нет мыслей. Я пока сделался чисто животное существо и, видите ль, пишу вам о всяких мелочах; в другую пору о них бы, может быть, постыдился намекнуть». Очевидно, имеются в виду рассказы о житейских стычках, о переездах из комнаты в комнату и т. п., которыми он делится с друзьями. «Что, если и выздоровею, таким останусь? Тогда простите, Василий Петрович, Виссарион Григорьевич, Москва, Петербург! Нет, дай господи, умереть, а не дожить до этого паразитического состояния. Или жить для жизни или марш на покой».
Снова и снова возникает мотив: в Петербург, в Петербург. «Ваш зов в Питер, – пишет он Белинскому и Боткину, – совершенно воскрешает мою душу, но никак не справлюсь еще с телом: оно изменяет». Ведь еще осенью 1841 года Кольцов писал Белинскому: «Уж меня, наконец, сказать прямо, не старик связал, а болезнь». Судя по письмам, Кольцов мог на отца очень и очень нажать. В одном письме: «Иногда дело дойдет, что надо будет погорячиться, а всякое раздражение для меня слишком опасно». В другом письме: «Иногда надобно рассердиться, поговорить с ним круто, а мне это до смерти вредно».
Изнывающее тело держало и рвущийся из Воронежа дух. Белинский и Боткин звали в Петербург – насовсем, в крайнем случае, на дачу – на лето. «Переселиться в Питер – последнее средство; что будет, то будет – другого выхода нет. За приглашение жить с вами на даче, за вопрос: есть ли у меня на проезд деньги – за это все так я вам благодарен, что не умею вам и высказать. Ваше (Письмо благодатью повеяло на меня, в нем столько участия, внимания, теплоты, души, искренности; читая его, так и рвешься к вам душою, милые мои, да крыльев нет… Я сказал, что у меня, чтобы жить, выход один – в Питер; я это сам сознаю душою; но пока я болен, пока не вылечусь, пока силы и тело не окрепнут, пока я не буду годен снести длинный путь – до тех пор я из Воронежа ни ногою».
В этом майском письме 1842 года Белинскому и Боткину мы в последний раз слышим голос самого