— Кремируем. По дороге в аэропорт. Обольем погуще бензином. Сгорит, как старая покрышка. Вместе с чемоданом.
— И за этим мы летели сюда, — сказал подполковник с унылым раздражением, чтобы скрыть удачу.
— За этим, — подтвердил хозяин квартиры.
Аллах всемогущий, подумал Ибраев, ведь он не хочет, чтобы о смерти Леона узнали в городе. Если приговор вынесут с конфискацией, а так, скорее всего, и случится, заявятся судебные исполнители с понятыми, история с удавом пойдет гулять с языка на язык, а такое и для прессы сенсация. И хозяин, не этот, а официальный, то есть начальник подполковника Ибраева прикажет размазать анекдот на телевизионных экранах как свидетельство извращенного разложения аппаратчиков.
Все это представлялось политикой, лишенной в глазах Ибраева практического смысла, поскольку в данном случае, то есть он, Ибраев, и хозяин квартиры оказались в одной связке — один как следователь, а второй как арестант следственного изолятора — в угоду пустым интересам пустых людей. Зятья могущественного тестя втягивались в междоусобицу, для чего использовали свои ведомства. Баи стравливали дворни. Никаких национальных интересов защищать не требовалось, а, стало быть, не приходилось эти интересы и предавать, оказавшись на поводу у хозяина квартиры, настоявшего на этом тайном полете, чтобы устроить похороны околевшему удаву.
Весь перелет из Астаны в Алматы подполковник сожалел о том, что сказал подследственному о смерти рептилии. Дернуло за язык и — начались дурацкие заботы. Теперь Ибраев подумал: удачные похороны. Во- первых, появилось железное оправдание, если про полет, хотя это и мало вероятно, пронюхают старшие по команде на улице Кенесары[2] в Астане. И во-вторых, наметилась перспектива наконец-то выдвинуться…
Прожорливая гадина появилась в квартире после переезда в неё этого человека. То есть, полтора года назад. Это открывало новые обстоятельства, которые превращали «дутое» дело в настоящее. Казавшиеся оборванными навсегда и почти нереальными темные связи подследственного, которыми Ибраеву приказали лишь припугнуть хозяина квартиры, и не более, обозначились вдруг, пусть слабеньким пунктиром, но осязаемо. Показушное расследование, внушавшее отвращение, оборачивалось, похоже, предчувствием крупного улова.
Если смердящего, путающегося в узлах собственного тела, жрущего живьем поросят и кроликов Леона в четыре с лишним метра длиной и полсотни килограммов весом какие-то люди доставили в целости и сохранности, минуя таможни и пограничников, из Бангкока в Аламаты, это значило, что эти люди могли позволить себе поистине многое. Прибывший в добром здравии удав стал материальным свидетельством их могущества, мастерства и ловкости, доказательством неограниченных возможностей доставлять что и куда угодно. Даже дракона, если хозяин этой квартиры пожелает. Вот именно — дракона. Который околел.
Лицо подполковника национальной безопасности Бугенбая Ибраева окаменело окончательно.
Каминные часы пробили вслед им десять утра, когда они, вытащив из квартиры чемодан с мертвым Леоном, закрывали дверь. Резиновые перчатки и пластиковые опорки с ног бросили в мусоропровод. На удивление, охранника за цементным прилавком в сенях подъезда не оказалось.
Когда хозяин змеиного трупа вышел к «Тойоте-Лэндкрузер-Прадо», чтобы подогнать джип к тяжелому чемодану, знобящая мгла заметно поредела. Огромный желток набухал над крышей Академии наук, словно бы готовясь, лопнув, стечь по ней на площадь и дальше под уклон по бульвару перед помпезным дворцом. Это солнце собиралось пробиться к полудню. Было безлюдно и казалось, что автомобили, грудившиеся вокруг академии, пригнаны свидетельствовать соболезнования вместо своих владельцев. А может, так и происходило на самом деле…
Слабо доносились звуки траурной мелодии.
— Перепало почестей и нашему Леону от покойника, — сказал Ибраев про музыку, подпихивая в машину чемодан, который втянул внутрь за ручку водитель. От глаз на виски подполковника наползли морщины.
«От Леона тому тоже, и кое-что посущественнее», подумал водитель.
— А ты знаешь, кого отпевают? — сказал он. — Отставного заместителя министра обороны.
Ибраев то ли пожал плечами, то ли сбросил штатское пальто с шинели.
Водитель с удовольствием отметил, что подполковник прижимает подмышкой журнал регистрации посещений, прихваченный с цементного прилавка охраны.
Пилот «Ил-103», как летчик первого класса, имел право самостоятельно, то есть независимого от подсказок наземной службы обеспечения полетов, выбирать посадочную площадку с воздуха. Знающего себе цену профи при исполнении служебных обязанностей ничто не интересовало, кроме полета, для выполнения которого его нанимали. Неважно кто и неважно зачем. Его дело поднять в воздух машину — два кресла впереди и диван на троих сзади — с любым дерьмом, включая эту угрюмую пару, а затем прибыть в нужную точку и сесть. Гарантируя собственной жизнью безопасность полета. И оплата вперед. А поэтому, приземлив в Астане самолетик с расчетом отката в дальний сектор аэродрома, пилот отвернулся, чтобы не видеть, как подполковник пристегивает наручниками правое запястье штатского к своему левому.
И во время. Контактная линза каплей выкатилась на его щеку из заслезившегося правого глаза. Пилоту показалось, что штатский приметил случившуюся оплошность, но это не имело значения: извоз наличными оплатил офицер из национальной безопасности. Долларами, как и предполагала договоренность.
Легкий снежок порошил московский Чистопрудный бульвар, памятник Грибоедову и девицу в застиранном плаще, наверное, с подбоем из рыбьего меха, с роскошным лакированным футляром для виолончели за спиной, не вязавшимся с поношенными сапожками. От мороза и простуды губы защищала бесцветная помада, отчего они казались привлекательнее. Негустая рыжая прядь, намокшая под снежком, выпала из-под вязаного колпака и прилипла к щеке.
И я вдруг вспомнил конопатенькую Марию Ивановну с коряво звучавшей по-русски фамилией Сут, которая играла на виолончели в отцовском оркестре в фойе и ресторане ханойской гостиницы «Метрополь». Тогда, в начале 50-х, в эмиграции, мне было тринадцать и ещё предстояло осознать причину, по которой засматривались на расставленные округлые коленки Марии Ивановны, между которых, сдвигая коротковатую юбку повыше, трепыхалась под смычком виолончель.
Разница в возрасте между мной нынешним и рыжей, топтавшейся под изображением Молчалина на цоколе грибоедовского памятника, наверное, была в два с лишним раза больше. Не в мою, естественно, пользу. Но как и в фойе ханойской гостиницы сорок с лишним лет назад, спровоцированный воспоминанием, я возжелал.
Внезапные влюбленности — патология. Думаю, что в моем случае из-за хронического одиночества. Тем более болезненного, когда иной раз от поспешающего молодца, ненароком задевшего плечом, слышишь нечто вроде «Извини, папаша»… Источник хвори, я имею в виду одиночество, кроется в работе, которой я кормлюсь.
Контактов у меня, по правде сказать, предостаточно, большинство из них даже обременительны, хотя, конечно, случаются и приятные. Скажем, товарищество двух-трех коллег, в том числе молодых и привлекательных женщин, с которыми приходится сотрудничать в ходе операций. Это легко понять, ведь от качества их поддержки зависят шансы на выживание.
Дело, однако, в том, что при моих занятиях в конце концов воленс-ноленс остаешься один на один с собственной персоной из-за секретности. Операции чередуются. Закончилась одна, обременяют другой. Всякий раз вникаешь в детали новых и неожиданных обстоятельств. То есть, снова секреты, и эти-то новые секреты разводят с теми, с кем имел дело раньше. Коллеги по отработанному заданию автоматически, говоря компьютерным сленгом, отправляются в «корзину». Иначе говоря, ты «сливаешь» их в остальное человечество, а это остальное человечество для таких, как я, сплошь состоит из особей, которых правила обеспечения секретности определяют «лицами, не имеющими допуска» к текущему делу.
Скрытность и, как следствие её, внешняя безликость — краеугольные камни моего ремесла. Впрочем, помолчать про «подвиги» хочется и самому. Шпион или, выражаясь благородным слогом, разведчик, который гордится собой? Я не с теми, кто так считает. Гордится нечем, и скрываешь подробности профессиональной принадлежности, как если бы подвизался сутенером.