Герцог Орлеанский – человек тонкий, довольно скупой, обладает основательным запасом рассудка. Его правление как регента в малолетство герцога Бордоского было бы цветом левого центра. Он настолько удалился от крайних монархистов Сен-Жерменского предместья, что его еще и теперь зовут якобинцем. Его мысли тяготеют к английской группе умеренных вигов. Он любит дворянство, но имеет склонность и к третьему сословию. Его характеризует вкус к политической системе двух партий на одном коромысле. Он хочет покачаться между белым и голубым.
Итог: все, кто имеет время для размышления во Франции и владеет четырехтысячной рентой в провинции или шеститысячной в Париже, сейчас стоят на точке зрения этого левого центра. Желают осуществления хартии без толчков, желают медленного и верного движения к благополучию, желают, чтобы правительство как можно меньше вмешивалось в торговлю, промышленность и сельское хозяйство, чтобы оно не выходило из рамок судейской работы и ловли воров по большим дорогам.
Огромное большинство людей, о которых я говорю, в настоящее время мечтает о каком-нибудь Людовике XIX и смотрит на правление Карла X, как на тяжелую кару. В конце концов ждут, что Карл X будет нарушителем хартии в ту минуту, как перестанет ее бояться. Он сносит все эксцессы, совершаемые попами. Люди, о которых я говорю, считают, что Виллель имеет единственную заботу – сохранение за собой должности. Они даже склонны думать, что при Карле X Виллель лучше всякого, кто может его сменить, так как этот преемник будет, несомненно, ставленником иезуитской интриги.
Что касается крестьянства и мелкого люда городов, то все они ждут плодов революции. Все они твердо знают, что их партия выиграла, и окончательно выиграла. С 1895 года будущее – за ними. Что касается буржуазных либералов, о которых я вам сейчас говорил, то, когда они подумывают о вооружении простонародья, крестьяне и горожане начинают считать этих либералов сумасшедшими: «Они что-то затевают, эти сволочи», – говорят крестьяне, которым буржуазия силится внушить доверие. «Они что-то затевают, – говорят крестьяне, подвыпив после обеда в воскресенье, – но придет когда-нибудь денечек, и мы их перестреляем…»
Пасторэ пыхтел, словно в комнате было слишком жарко. Если Бейль не волновался, то это объяснялось только действием опия, принятого накануне. Он был взволнован за сутки перед тем. Переодетый, под чужим именем, он виделся в загородной харчевне со студентом Политехнической школы Годфруа Кавеньяком. Все его существо было потрясено планами и намерениями молодежи. Контраст впечатлений, полученных в харчевне Сент-Антуанского предместья, с тем, что он слышал в парижских салонах, был настолько поразительным, что он не мог заснуть. Он считал восстание неизбежным, но обреченным на неудачу. Он сравнивал настроения Годфруа Кавеньяка со своими школьными настроениями в Гренобле. Тогда революция шла могучей волной, ломающей все перегородки. Но то было тридцать лет тому назад. Тридцать лет тому назад, в 1799 году, Бейль приехал в Париж студентом Политехнической школы. Теперь за столиком харчевни перед ним сидел такой же студент, исполненный надежд, верящий в жизнь, думающий, что будет жить вечно, и стремящийся завоевать этот мир, в котором он вместе с такими же горячими головами будет обладателем земного счастья. Кавеньяк с восторгом говорил о французской республике
Так именовался Бейль в тех случаях, когда, не желал быть узнанным. Эта таинственность вызывала шутки Мериме, говорившего: «Никогда не знаешь, где бывает Бейль, с кем он видается, кому пишет, у кого ночует». «Мериме – человек другого поколения, он многого не может понять и потому знать не должен, – думал Бейль. – Пусть он, родившись в четыре часа пополудни, считает, что вечер есть вечное время мира». Бейль, имеющий опыт двадцатилетнего старшинства и знающий утро Франции, может спокойно относиться к ее вечерней окраске, к ее закату.
– Не понимаю, какое все это имеет ко мне отношение, – сказал Бейль, не возвращая, однако, письма.
– Ты хочешь сказать, что письмо без подписи, – поправил Пасторэ, протягивая руку за письмом.
– Да, в самом деле без подписи, – обрадовался Бейль. Он снова развернул письмо, посмотрел, потом опять сложил и, как бы по рассеянности, засунул его под жилет. Пастора взглянул на письменный стол.
– Вот ты подписываешься вместо фамилии днем недели. Ты знаешь, конечно, что существует масонская организация «Времена года» Там каждые шесть членов называются днями недели, начиная с Понедельника. Начальник их – Воскресенье. Четыре семерки или четыре недели составляют месяц. Начальник месяца называется, положим. Июлем. Каждые три месяца образуют время года, их начальник именуется Весной. Четыре времени года, то есть триста пятьдесят два человека, – уже батальон, во главе которого стоит Исполнитель. Дальше наступает революция.
Бейль встал и, хмурясь, спросил:
– Какое отношение имеет ко мне весь этот вздор?
– Конечно, никакого. Только ты подписываешься
– Прочти, пожалуйста, все это письмо. Как видишь, оно адресовано женщине и не касается политики.
– Какая же это женщина? Это какой-то Жюль, живущий под Парижем.
– Ах да, в самом деле, – сказал Бейль, и краска ударила ему в лицо. – Пасторэ, объясни, пожалуйста, что все это значит? Откуда у тебя это письмо?
– Знаешь ли. Бейль, я боюсь, я испытываю физический страх перед событиями. Могу тебе сказать, что Полиньяка вызывают из Лондона. Он будет министром. Все летит к черту, иезуитская конгрегация[194] станет на место Палаты депутатов. Наши дворяне совершенно слепы. К королю вечерами выходят не те, кто может оказать услугу монархии, а те, у кого самая древняя дворянская фамилия, хотя бы это были набитые дураки. Король думает о молитве, о видениях, о чудесах. Во дворце все в каком-то бреду, даже австрийский посол, господин Аппоньи, монархист, и тот сказал на днях: «Это Мильтонов рай безумных; их состояние всякому постороннему глазу кажется жутким и жалким, но они тонут в своем бредовом блаженстве и чувствуют себя превосходно». Понимаешь, Бейль, выхода нет: эти обреченные люди с блаженной улыбкой, как слепые, заносят ногу над пропастью. Я не хочу проваливаться с ними. Скажи, что будет завтра? Когда я прочел твое письмо, я понял, что ты один можешь рассказать, в чем дело. Я не знаю, как будет происходить то, что в истории называется переменой.
Пасторэ боялся вторично произнести слово «революция». Бейль смотрел на этого жалкого и запуганного человека. Сейчас он был совсем не красив: лицо приняло землистый оттенок, голос звучал глухо.
– Я не понимаю, как же к тебе попало это письмо?
– Да этот лондонский адвокат Сеттен Шарп уронил его на балу у Траси. Госпожа Лавенель принесла его префекту полиции, а я сразу узнал твой почерк. Они долго будут ломать голову, выдумывая способ, как обойтись без прямого вопроса к английскому адвокату о том, кто автор этого письма.